http://www.lib.ru/PROZA/BELYAEW_W/fort1.txt
....
По городу прошел слух, что красные отступают и Петлюра с пилсудчиками
подходит уже к Збручу. А потом на заборах забелели приказы, в которых
говорилось, что Красная Армия временно оставляет город, перебрасывая свои
части на деникинский фронт.
....
Однажды, вскоре после прихода петлюровцев, вместо математика к нам в
класс вошел Валериан Дмитриевич Лазарев. Он поздоровался, протер платочком
пенсне и, горбясь, зашагал от окна к печке. Он всегда любил, прежде чем
начать урок, молча, как бы собираясь с мыслями, пройтись по классу. Вдруг
Лазарев остановился, окинул нас усталым рассеянным взглядом и сказал:
- Будем прощаться, хлопчики. Жили мы с вами славно, не ссорились, а вот
пришла пора расставаться. Училище наше закрывается, а вас переводят в
гимназию. Добровольно они туда не могли набрать учеников, так на такой шаг
решились... Сейчас можете идти домой, уроков больше не будет, а в
понедельник извольте явиться в гимназию. Вы уже больше не высшеначальники, а
гимназисты.
Мы были ошарашены. Какая гимназия? Почему мы гимназисты? Уж очень стало
удивительно тихо. Первым нарушил эту тишину конопатый Сашка Бобырь.
- Валериан Дмитриевич, а наши учителя, а вы - тоже с нами? - выкрикнул
он с задней парты, и мы, услышав его вопрос, насторожились.
Было видно, что Сашкин вопрос задел Валериана Дмитриевича за живое.
- Нет, хлопчики, мне на покой пора. С паном Петлюрой у нас разные
дороги. Я в той гимназии ни к чему, - криво улыбнувшись, ответил Лазарев и,
присев к столу, принялся без цели перелистывать классный журнал.
Тогда мы повскакивали из-за парт и окружили столик, за которым сидел
Лазарев.
Валериан Дмитриевич молчал. Мы видели, что он расстроен, что ему тяжело
разговаривать с нами, но все же мы стали приставать к нему с вопросами.
Сашка Бобырь спрашивал Лазарева, будем ли мы носить форму, Куница - на каком
языке будут учить в гимназии; каждый старался выведать у Валериана
Дмитриевича самое главное и самое интересное для себя.
Особенно хотелось нам узнать, почему Лазарев не хочет переходить в
гимназию. И когда мы его растравили вконец, он встал со стула, еще раз
медленно протер пенсне и сказал:
- Я и сам не хочу покидать вас в середине учебного года, да что ж
поделаешь? - Помолчав немного, он добавил: - Главное-то, хлопчики, в том,
что они набирают в гимназию своих учителей, а я для них не гожусь.
- Почему не годитесь? - удивленно выкрикнул Куница.
- Я, хлопчики, не могу натравливать людей одной нации на людей другой
так, как этого хотелось бы петлюровцам. По мне, был бы человек честным,
полезным обществу, а то, на каком языке он говорит, - дело второстепенное.
Мне абсолютно безразлично: поляк, еврей, украинец или русский мой
знакомый - была бы у него душа хорошая, настоящая, вот основное! И я всегда
считал и считаю, что нельзя решать судьбу Украины в отрыве от будущего
народов России... И никогда они мне не простят, что я первый рассказывал вам
правду о Ленине...
Невесело расходились мы в этот день по домам. Было жалко покидать
навсегда наше старое училище. Никто не знал, что нас ожидает в гимназии,
какие там будут порядки, какие учителя.
- Это все Петлюра выдумал! - со злостью сказал Куница, когда мы с ним
спускались по Старому бульвару к речке. - Вот холера, чтоб он подавился!
Я молчал. Конечно, прав был мой польский друг! Что говорить, никому не
хотелось расставаться со старым училищем. Да и как мы будем учиться вместе с
гимназистами?
Еще от старого режима сохранялись у них серые шинели с петлицами на
воротнике, синие мундиры и форменные фуражки с серебряными пальмовыми
веточками на околыше.
А когда пришли петлюровцы, многие гимназисты, особенно те, что
записались в бойскауты, вместо пальмовых веточек стали носить на фуражках
петлюровские гербы - золоченые, блестящие трезубцы. Иногда под трезубцы они
подкладывали шелковые желто-голубые ленточки.
Мы издавна ненавидели этих панычей в форменных синих мундирах с белыми
пуговицами и, едва завидев их, принимались орать во все горло:
- Синяя говядина! Синяя говядина!
Гимназисты тоже были мастера дразниться.
На медных пряжках у нас были выдавлены буквы "В.Н.У.", что означало
"Высшеначальное училище". Отсюда и пошло - увидят гимназисты
высшеначальников и давай кричать:
- Внучки! Внучки!
Ну и лупили же их за это наши зареченские ребята! То плетеными
нагайками, то сложенными вдвое резиновыми трубками. А маленькие хлопцы
стреляли в гимназистов из рогаток зелеными сливами, камешками, фасолью.
Жаль только, что к нам в Заречье, где жила преимущественно беднота, они
редко заглядывали.
Почти все гимназисты жили на главных улицах города: на Киевской,
Житомирской, за бульварами, а многие и около самой гимназии.
Наступил понедельник. Ох, и не хотелось в то ясное, солнечное утро в
первый раз идти в незнакомую, чужую гимназию!
Еще издали, с балкона, когда мы с Петькой Маремухой и Куницей
переходили площадь, кто-то из гимназистов закричал нам:
- Эй вы, мамалыжники, паны цыбульские! А воши свои на Заречье оставили?
Мы промолчали. Хмурые, насупленные, вошли мы в темный, холодный
вестибюль гимназии. В тот день у нас, у новичков, никаких занятий не было.
Делопроизводитель в учительской записал всех в большую книгу, а потом
сказал:
- Теперь подождите в коридоре, скоро придет пан директор.
А директор засел в своем кабинете и долго к нам не выходил.
Мы слонялись по сводчатым коридорам, съезжали вниз по гладким перилам
лестницы, а потом забрели в актовый зал.
Там, в огромном пустом зале, горбатый гимназический сторож Никифор
снимал со стены портреты русских писателей.
Вместо писателей Никифор стал вставлять под стекло петлюровских
министров, но министров оказалось, больше, чем писателей, - девятнадцать
человек, и золоченых рам для них не хватило. Тогда Никифор постоял, поскреб
затылок и заковылял в кабинет естествознания. Он притащил оттуда целую пачку
застекленных картинок разных зверей и животных.
Но едва он принялся потрошить эти картинки, как в актовый зал вбежал
рассвирепевший учитель природоведения Половьян.
Природовед поднял такой крик, что мы думали, он убьет горбатого
Никифора. Половьян бегал вокруг стремянки и кричал:
- Что ты выдумал, изверг? Да ты с ума сошел! Я не отдам своего
муравьеда! Ведь это кощунство! Такой муравьед на весь город один.
А Никифор только огрызнулся:
- Та видчепиться, пане учителю, чого вы тутечки галас знялы? Идите до
директора.
Покружившись в актовом зале, Половьян убежал жаловаться директору, но
тот только похвалил горбатого Никифора за его выдумку.
Сторож, хитро улыбаясь, стал выдирать из вишневого цвета рамок львов,
тигров, носорогов, а с ними и половьяновского муравьеда.
- Ну, ты, изверг, вылезай, - сказал Никифор, вытаскивая муравьеда.
Сидя на паркетном полу, Никифор клещами выдергивал из рамки гвоздики, и
фанерная крышечка выпадала сама. Никифор вынимал картинки, обтирал рамки
влажной тряпкой и клал на стекло кого попало - то морского министра, то
министра церковных дел, то хмурого усатого министра просвещения.
Когда все портреты были развешаны, сторож Никифор покропил водой
паркетный пол актового зала и вымел в коридор весь мусор и паутину.
Вместе с нами он расставил перед сценой несколько длинных сосновых
скамеек. Все высшеначальники собрались в актовый зал и сели на скамейки.
Бородатый директор гимназии Прокопович вылез на сцену, откашлялся и,
поставив правую ногу на суфлерскую будку, стал говорить речь.
Половину его слов мы не разобрали. Я запомнил только, что мы, "молодые
сыны самостийной Украины", должны хорошо учиться в гимназии и заниматься в
скаутских отрядах, чтобы, окончив учение, поступить в военные петлюровские
школы.
....
- Петлюровцы! - толкнул меня Юзик.
Навстречу идет колонна петлюровцев. Их лица лоснятся от пота. Сбоку с
хлыстиком в руке шагает сотник. Он хитрый, холера: солдат заставил надеть
синие жупаны, белые каракулевые папахи с бархатными "китыцями", а сам идет в
легоньком френче английского покроя, на голове у него летняя защитная
фуражка с длинным козырьком, закрывающим лицо от солнца.
Возница сворачивает. Левые колеса уже катятся по тротуару - вот-вот мы
зацепим осью дощатый забор министерства морских дел петлюровской директории.
Все равно тесно. Возница круто останавливает лошадь.
Колонна поравнялась с нами.
Сотник, пропустив солдат вперед, подбежал к вознице и, размахивая
хлыстиком, закричал:
- Куда едешь, сучий сын? Не мог обождать там, на горе? Не видишь -
казаки идут?
- Та я... - хотел было оправдаться возница, седой старик в соломенном
капелюхе, но петлюровский сотник вдруг повернулся и, догоняя отряд,
закричал:
- Отставить песню!..
И не успели затихнуть голоса петлюровцев, как сотник звонко
скомандовал:
- Смирно!
Солдаты сразу пошли по команде "смирно", повернув головы налево.
Вороненые дула карабинов перестали болтаться вразброд и заколыхались ровнее,
но чего ради он скомандовал "смирно"? Ах, вот оно что!
На тротуаре появились два офицера-пилсудчика. Один из них - маленький,
белокурый, другой, постарше, - краснолицый, с черными бакенбардами.
Пилсудчики идут, разговаривая друг с другом, и не замечают поданной команды.
Сотник остановился и смотрит на пилсудчиков в упор.
Не замечают.
Сотник снова командует на всю улицу:
- Смирно!
- Заметили.
Белокурый офицер толкнул краснолицего. Тот выпрямился, незаметно
поправил пояс и зашагал, глядя на колонну.
Только когда первый ряд подошел к офицерам, оба ловко вскинули к
лакированным козырькам конфедераток по два пальца. А сотник вытянулся так,
словно хотел выскочить из своего френча, и, нежно ступая по мостовой,
приставив руку к виску, прошел перед пилсудчиками, как на параде.
Мы ехали медленно рядом с офицерами по узенькой и кривой улице. Куница
искоса разглядывал их расшитые позументами стоячие воротники. Офицеры шли
улыбаясь, маленький, покрутив головой, сказал:
- Совершенно ненужное лакейство!
- Но чего пан поручик хочет? Он мужик и мужиком сгинет, - ответил
белокурому офицер с бакенбардами и, вынув из кармана маленький, обшитый
кружевами платочек, стал сморкаться, да так здорово, что бакенбарды, словно
мыши, зашевелились на его румяных щеках.
Я понял, что пилсудчики смеются над петлюровским сотником, который
дважды подавал команду "смирно", лишь бы только выслужиться перед ними.
У Гимназической площади пилсудчики повернули в проулочек к своему
штабу, а мы с грохотом въехали на площадь.
Замощенная булыжником, она правильным квадратом расстилалась перед
гимназией.
В гимназии было тихо.
Видно, еще шли уроки.
Не успела лошадь остановиться, как мы с Юзиком спрыгнули с подводы и
побежали по каменной лестнице наверх, в учительскую.
Навстречу нам попался учитель украинского языка Георгий Авдеевич
Подуст. Его на днях прислали в гимназию из губернской духовной семинарии.
Немолодой, в выцветшем мундире учителя духовной семинарии, Подуст
быстро шел по скрипучему паркету и, заметив нас, отрывисто спросил:
- Принесли?
- Ага! - ответил Куница. - Полную подводу.
- Что?.. Подводу?.. Какую подводу? - удивленно смотрел на Куницу
Подуст. - Я ничего не понимаю. Вас же за гвоздями посылали?
Я уже знал, что учитель Подуст очень рассеянный, все всегда путает, и
сразу пояснил:
- Мы на кладбище за барвинком ездили, пане учитель. Привезли целую
подводу барвинка!
- Ах, да! Совершенно точно! - захлопал ресницами Подуст. - Это Кулибаба
за гвоздями побежал. А вы Кулибабу не встречали?
- Не встречали! - ответил Юзик.
И Подуст побежал дальше, но вдруг быстро вернулся и, взяв меня за
пряжку пояса, спросил:
- Скажи, милый... Ты... Вот несчастье... Ну как твоя фамилия?
- Манджура! - ответил я и осторожно попятился. Всей гимназии было
известно, что Подуст плюется, когда начинает говорить быстро.
- Да, да. Совершенно точно. Манджура! - обрадовался Подуст. - Скажи,
какие именно стихотворения ты можешь декламировать?
- А что?
- Ну, не бойся. Тебя спрашивают.
- "Быки" могу Степана Руданского, а потом... Шевченко. Только я забыл
трошки.
- Вот и прекрасно! - сказал Подуст и, отпустив мой пояс, потер руки. -
В этом есть большой смысл: наша гимназия названа именем поэта Степана
Руданского, а ты прочтешь на первом же торжественном вечере его стихи.
Прекрасная идея! Лучше не придумать... Теперь слушай. Иди немедленно домой и
учи все, что знаешь. Нет, пожалуй, не все, а так, приблизительно два-три
стихотворения. Только знаешь... хорошо... выразительно!
Он закашлялся и потом, нагнувшись ко мне, прошептал:
- Хорошо учи. Чуешь? Возможно, сам батько Петлюра придет...
- А домой идти... сейчас?
- Да, да... и сразу же учи. А в гимназию придешь послезавтра. И я сам
тебя проверю.
- А если пан инспектор спросит?
- Ничего. Я ему сообщу... Твоя фамилия?
- Манджура!
- Так, так, Манджура, совершенно точно. Будь спокоен, - пробормотал
Подуст и сразу побежал в темный коридор.
- Эх ты, подлиза!.. - Куница хмуро посмотрел на меня и, передразнивая,
добавил: - "Быки" могу... и потом Шевченко"! Нужно тебе очень декламировать.
Выслуживаешься перед этим гадом! Поехали б лучше снова за барвинком.
Целый вечер я разгуливал по нашему огороду, между грядками, и бубнил
себе под нос:
Вперед, бики! Бадилля зсохло,
Самi валяться будяки,
А чересло, лемиш новii...
Чого ж ви стали? Гей, бики!
- "Быки, быки!" - крикнула мне, выглянув из окна, тетка. - Ты мне со
своими "быками" все огурцы потопчешь. Иди лучше на улицу!
- Ничего, тетя, не зачипайте! Я учусь декламировать стихотворение, -
весело ответил я. - Меня, может, сам батько Петлюра приедет слушать. Если
мне дадут награду, я и вам половину принесу!
Проклятые "Быки" меня здорово помучили. Смешно: такое легкое на вид
стихотворение, а заучивать его вторично наизусть было гораздо труднее, чем
те вирши Шевченко, которые я учил очень давно, еще в высшеначальном училище.
Их я повторил раза три по "Кобзарю" - и все, а вот с "Быками" провозился
долго. Все путалось, как только я начинал читать наизусть.
Сперва я читал, как созревает хлеб на полях и как текут молоко и мед по
святой земле, а уже потом - как быки, вспахивая поле, ломают бурьяны и
чертополох. А надо было читать как раз наоборот. Я уже пожалел даже, что
вызвался учить именно эти стихи, про быков. Но тогда, пожалуй, Подуст не
отпустил бы меня домой.
...Лишь к вечеру следующего дня я, наконец, заучил правильно
стихотворение про быков и утром с легким сердцем пошел в гимназию к Подусту.
- Ага, Кулибаба! - радостно сказал Подуст. - Будешь... выжимать гири?
"Вот и старайся следующий раз для такого черта, а он даже не может
запомнить меня", - подумал я и ответил:
- Я не Кулибаба, а Василий Манджура. Вы мне велели учить стихи.
- Манджура? Ну, не все одно - Кулибаба, Манджура?
Пряча в карман пенсне, Подуст предложил:
- Пойдем в актовый зал, прорепетируем!..
И только мы переступили порог актового зала, изо всех окон мне в глаза
ударило солнце.
За те дни, пока я не ходил в гимназию, в актовом зале произошли
перемены. Вблизи сцены из свежих сосновых досок выстроили высокую ложу.
Через весь зал были протянуты две толстые гирлянды, сплетенные из
привезенного нами барвинка. Вместе со стеблями барвинка в гирлянды вплели
шелковые желто-голубые ленты. Гирлянды перекрещивались под сверкающей в
солнечных лучах хрустальной люстрой. Крашенные масляной краской стены
актового зала были хорошо вымыты и тоже блестели на солнце. Вверху, под
лепными карнизами, висели портреты петлюровских министров, а у белой
кафельной печки, перевитый вышитым рушником, виднелся на стене большой
портрет Тараса Шевченко.
Подуст взобрался на суфлерскую будку и, сидя на ней, точно на седле,
кивнул:
- Давай!
Было очень неловко декламировать в этом пустом солнечном зале на
скользком паркете, но я откашлялся и начал с выражением:
Та гей, бики! Чого ж ви стали?
Чи поле страшно заросло?
Чи лемеша iржа поiла?
Чи затупилось чересло?
Я видел перед собой широкий, весь в мелких ямках, нос учителя, видел
совсем близко зеленоватые близорукие глаза его, посыпанный перхотью и
засаленный воротник его мундира.
Подуст в такт чтению притопывал ногой.
Не дождавшись, пока я кончу, он вскочил и чуть не опрокинул суфлерскую
будку.
- Дуже гарно! Только чуть-чуть громче. Вирши Шевченко в таком же духе
читаешь?
Я кивнул головой.
- И хорошо. Это будет коронный номер. Советую только тебе выпить сырое
яйцо, перед тем как выйдешь на сцену, чтобы не сорвался голос. Не забудешь?
- А утиное можно?
- Это не играет роли - утиное или куриное. Важно, чтобы сырое было.
Понял?
- Послушайте остальные, пане учитель...
- Ой! - вдруг ударил себя ладонью по лбу Подуст. - Меня же пан директор
ждет. Я совсем забыл.
Тут же он спрыгнул на паркет и поскользнулся. Я его поддержал.
- Да, постой, как твоя фамилия?
Вынув карандаш и листок бумаги, щуря свои подслеповатые глаза, Подуст
посмотрел на меня так, будто видел меня в первый раз.
- Манджура! - снова подсказал я и снова про себя обругал учителя.
- Чудесно. Итак, я записываю: ученик Манджура - декламация.
Записочку эту Подуст не потерял. Когда в день праздника я пришел в
гимназию, меня встретил на лестнице Юзик и насмешливо сказал:
- Подумаешь, артист...
Он вынул из кармана розовую программку и протянул ее мне. Рядом со
словом "декламация" в этой программке я нашел напечатанную настоящими
типографскими буквами свою фамилию. Это было очень приятно.
- Петлюра будет! - наклоняясь ко мне, прошептал Куница.
- Правда?
- А вот смотри, уже караулит!
Мимо нас, высоко подняв голову и, видно, высматривая кого-то, прошел в
хорошо выутюженном мундире директор гимназии Прокопович. Из петлицы мундира
у него торчал букетик цветов иван-да-марьи. Директор нарочно посылал в
соседний Должецкий лес гимназического сторожа Никифора за этими желто-синими
цветами. Говорили, что Прокопович дружит с Петлюрой, а Подуст даже
рассказывал, что наш директор скоро будет у атамана министром просвещения.
До начала вечера оставалось много времени.
Вдвоем с Куницей мы долго бродили по гимназическим коридорам, зашли в
разукрашенный сосновыми ветками буфет, и там он угостил меня сельтерской
водой с вкусным сиропом "Свежее сено". Взамен я разрешил ему залезть ко мне
в карман и вытащить оттуда пригоршню жареной кукурузы. Мы грызли эти белые,
лопнувшие на огне зернышки и следили, как высокий скаут Кулибаба, стоя с
посохом на контроле, пускает в гимназию приглашенных гостей. Когда
кто-нибудь пробегал мимо меня, я сторонился: боялся, что раздавят утиное
яйцо, которое я принес с собой на вечер. Оно лежало в фуражке. Это яйцо
сегодня снесла наша старая белая утка, и я тайком от тетки стащил его из
гнезда.
Было непривычно гулять по коридору в тесном суконном мундирчике. Я
одолжил его у зареченского хлопца Мишки Криворучко, которого еще при гетмане
выгнали из гимназии за то, что он побил окна в доме помещика Язловецкого.
Мундир жал под мышками, было жарко.
Чем больше собиралось в актовом зале народу, тем страшнее становилось
мне. Ведь я никогда раньше не декламировал на таких вечерах. В классе у
доски я читал наизусть вирши, но то были в классе, где сидели свои,
знакомые, хлопцы из высшеначального.
Здесь же многих людей, особенно военных, я не знал. У меня сильно
колотилось сердце и тяжелели ноги, когда мы с Куницей, прогуливаясь по
коридору, подходили к дверям зрительного зала.
- Говорят, на Русских фольварках сегодня выключили электричество, чтобы
у нас горело всю ночь. Слышал? - прошептал мне Юзик.
- Да? Нет, не слышал! - ответил я.
На Заречье, где жили мы, и вовсе никогда не было электричества. Стоило
ли мне теперь из-за этого тревожиться? Зато я все чаще подумывал: а не
сбежать ли мне отсюда, пока не поздно? Самое страшное - мне все больше и
больше казалось, что я забыл стихи. Шевеля холодными губами, я шептал про
себя строчки и с перепугу вовсе не понимал ничего. Чудилось, что это не я
читаю, а что рядом со мной идет совсем незнакомый человек и нашептывает на
ухо какие-то чужие и непонятные слова.
А тут еще Куница пристал. Заглянув мне в лицо, он засмеялся:
- Йой! Чего ты такой белый, Васька, словно тебя мелом вымазали?
- Откуда ты взял?
- Да, откуда, - засмеялся Куница. - Я знаю, ты боишься. Правда? А ну,
признавайся!
- И совсем не страшно! - сказал я твердо, но тотчас предложил: - Юзик,
а давай я тебе прежде прочту! Вот зайдем сюда! - И я кивнул головой на
полуоткрытую дверь темного класса.
Юзик заглянул в класс, но, видно, ему не понравилось, что в классе
совсем темно, и он сказал, грызя кукурузу:
- Нет, зачем здесь? Я тебя лучше в зале послушаю.
- А как объявлять лучше: вирш Шевченко или вирш Тараса Григорьевича
Шевченко?
- Ну конечно, Тараса Григорьевича. Ведь так нам и Лазарев объяснял.
В эту минуту пронесся черноволосый восьмиклассник с повязкой
распорядителя на рукаве и закричал на весь коридор:
- Артисты, на сцену!
- Иди! - И Юзик втолкнул меня в освещенный актовый зал.
По сцене бегали гимназисты, кто-то гремел гирями, выжимая их одной
рукой. Пахло пудрой и нафталином. Я осторожно пробирался в глубь сцены, где
было потемнее... Откуда ни возьмись, навстречу мне выскочил запорожец с
седыми усами, в голубом кунтуше. Кривой ятаган висел у запорожца на боку. Я
шарахнулся в сторону и чуть не полетел, споткнувшись о чугунную гирю. Яйцо
запрыгало у меня в фуражке.
Запорожец засмеялся и крикнул басом:
- Ага, Васька, не узнаешь, а я тебе зараз голову срубаю! - Выхватив
ятаган, он и в самом деле занес его над моей головой.
Узнав по голосу, что это не настоящий запорожец, а наш одноклассник,
долговязый Володька Марценюк, я мигом схватил его за глотку.
- Это еще что за баловство? - послышалось сзади.
Я сразу отпустил запорожца. Возле нас стоял Подуст.
Я посмотрел на него и даже не поверил, что это Подуст. Из-под
бархатного воротника его нового мундира торчал чистый крахмальный
воротничок, редкие седые волосы были причесаны, даже пенсне он надел новое,
парадное, с блестящей золоченой дужкой, которая, точно клешня рогача,
впилась в красную, мясистую переносицу учителя. Прямо не верилось, что этот
франт и есть наш старый, похожий на сельского дьячка учитель Подуст,
которого мы все за его рассеянность прозвали Забудькой.
- Ага... Манджура! - сказал он мне весело и хитро подмигнул. - Ну,
держись, держись, я тебя выпускаю первым во втором отделении.
В эту минуту на сцену вбежал черноволосый гимназист-распорядитель. Он
бросился к Подусту и прошептал:
- Георгий Авдеевич! Головной атаман едут...
С улицы в открытые окна актового зала донеслось гудение машины.
Все, кто был на сцене, подбежали к занавесу. Но дырок на всех не
хватило, а меня совсем оттеснили. Я быстро спрыгнул с подмостков и, отбежав
шага два в сторону, остановился у глухой полотняной стенки, которая отделяла
актовый зал от сцены. Я мигом достал карандаш и проколупал в полотне очень
удобную дырку. Через эту дырку я увидел, как батько Петлюра со свитой вошел
в зал. Навстречу ему выскочил Прокопович и, уронив палку, обнял атамана. Они
поцеловались. Даже здесь, за сценой, было слышно, как кто-то из них смачно
чмокнул мясистыми губами. Гимназисты вскочили со своих мест и заорали
"слава".
Петлюра махнул им рукой, чтобы они садились, а сам направился дальше.
Он прошел под самой сценой и сел в ложе, в каких-нибудь пяти шагах от меня.
Очень было неприятно смотреть на него в упор, так и хотелось все время
отвернуться, но я, пересиливая страх, смотрел.
Одетый в синий, наглухо застегнутый френч, Петлюра сидел в ложе на
плюшевом кресле, заложив ногу на ногу. В руках он держал фуражку-"керенку" с
золотым трезубцем на околышке. Волосы у Петлюры были зачесаны налево и
лежали гладко: наверное, он смазал их репейным маслом.
Мне показалось, что я где-то видел Петлюру, но где - я сперва
припомнить не мог, а вспомнил только после. На жестяной, выгоревшей от
солнца вывеске у нашего зареченского парикмахера Новижена был нарисован вот
такой же прилизанный, надменный мужчина.
Петлюра все время озирался по сторонам, один раз он даже нагнулся и
незаметно посмотрел под мягкий пружинный стул, на котором сидел, и, увидев,
что под стулом никого нет, уже спокойнее стал рассматривать портреты своих
министров.
За плечами у батьки на деревянных перилах ложи сидел начальник
контрразведки Чеботарев. Даже сами петлюровцы называли его Малютой
Скуратовым. Чеботареву было скучно тут, в гимназии. Широкоплечий, с лицом,
изрытым оспой, одетый в серую австрийскую форму, с тяжелым маузером на боку,
Чеботарев позевывал - видно, ему очень хотелось уйти. Кроме Чеботарева,
других петлюровских старшин в ложе не было.
Петлюру окружали офицеры-пилсудчики в нарядных голубоватых мундирах.
Просторная ложа была сплошь забита ими. Среди пилсудчиков я вдруг заметил
офицера с черными бакенбардами, которого мы с Маремухой видели несколько
дней назад в городе. Он сидел на венском стуле рядом с атаманом и что-то
вполголоса ему рассказывал. Петлюра заулыбался. Он вытащил из кармана
длинный гребешок и осторожно так, словно боялся расцарапать кожу, стал
зачесывать набок свои липкие маслянистые волосы. А пилсудчик с бакенбардами
хлопнул себя по коленке и затем, круто повернувшись, вдруг поманил кого-то
перчаткой. Кого он зовет? А, ксендза!
Высокий, худой, с гладко выбритыми запавшими щеками, согнувшись, он
пробирался между рядами скамеек, и гимназисты, вставая один за другим,
давали ему дорогу. На голове у ксендза была смешная бархатная шапочка.
Осторожно забравшись в ложу, ксендз поклонился - сперва Петлюре, затем
офицерам. Откуда ни возьмись со стулом в руках подскочил черноволосый
распорядитель. Даже не посмотрев на него, ксендз ловко одной рукой поднял
стул и сел. Сутана его распахнулась, и я увидел под ней хорошо начищенные
сапоги с высокими голенищами. Ксендз снял шапочку, и выбритая кружочком на
его голове тонзура заблестела под ярким светом люстры. "Наверное, это
какой-нибудь знаменитый, особенный ксендз, - подумал я, - раз и Петлюра его
знает".
В эту минуту в зале погас свет, и со сцены послышался голос директора
гимназии Прокоповича.
То и дело запинаясь, директор густым басом говорил, как ему радостно на
душе оттого, что в гимназию пришли такие дорогие гости, да еще в эти дни
заключения военного союза с маршалом Пилсудским против большевиков.
Тут через дырку я увидел, что Петлюра и пилсудчики встали. Спрыгнул с
перил ложи и Чеботарев, и доски заскрипели под ним. Повскакали со своих мест
скауты, гимназисты стали кричать "слава", а оркестр громко заиграл "Ще не
вмерла Украiна", и зайчики от поднятых медных труб музыкантов побежали в
разные стороны полутемного зала.
Петлюра, как только заиграла музыка, надел фуражку и взял под козырек.
Так же по команде "смирно" стояли в ложе польские офицеры. Перебирая четки,
вытянулся вместе с ними и ксендз. Едва затихли последние звуки петлюровского
гимна и все стали рассаживаться по местам, как директор гулко, словно в
пустую бочку, закричал в актовый зал:
- За процветание нашей дорогой союзницы великой Речи Посполитой и ее
маршала Юзефа Пилсудского - слава!
- Слава! Виват! - заорали вразброд гимназисты.
Кто-то крикнул "виват" даже и здесь, за сценой. Оркестр снова заиграл,
только на этот раз уже польский гимн. В эту минуту меня взяли за шиворот. Я
оглянулся. Сзади, с тесаком на ремне, одетый в бойскаутскую форму, стоял
здоровенный Кулибаба. Вблизи он казался еще выше.
- А ну, дай посмотрю! - властно прошипел он.
- Только недолго! - попросил я и посторонился.
Но Кулибаба, видно, и не думал скоро уходить. Он смотрел в зал, слегка
согнувшись и широко раздвинув свои голые до коленей, волосатые ноги. Тесак,
как маятник, болтался на поясе Кулибабы. Мне надоело караулить дырку, и я
пошел прочь.
Я не стал смотреть, как бойскауты-спортсмены выжимали гири и делали
пирамиды, - эти штуки я видел не раз на гимназическом дворе. Я бродил в
глубине сцены и только слышал, как там, за декорациями, раз за разом ухают,
падая на пол, тяжелые гири.
Но вот живую картину я пропустить никак не мог. Пока со сцены убирали
ковры и оттаскивали в сторону гири, я хорошо устроился у сигнального
колокола. Отсюда сцена была видна гораздо лучше, чем из ложи, а самое
главное - артисты бегали рядом, их при желании можно было тронуть рукой.
Занавес, звеня кольцами, раскрылся. На сцене, вокруг деревянного
простого стола, сидели запорожцы. Сперва они молчали и даже не шевелились.
Вдруг голый до пояса, рыжечубый запорожец затрясся, словно в падучей,
откинулся назад и наотмашь ахнул кулаком по спине другого, тоже обнаженного
до пояса, запорожца в папахе с красным верхом. Удар был очень сильный,
бедный запорожец не выдержал и даже глухо крякнул на весь актовый зал. А в
это время лысый, с седым чубчиком на лбу, старый запорожский вояка громко
засмеялся и будто бы от смеха повалился на пивную бочку, что лежала около
суфлерской будки. Пока этот лысый смеялся, изо всех углов к столу стали
сбегаться с пиками, со свернутыми знаменами остальные запорожцы. Подбежав к
столу, они наклонились над писарем, а писарь в черном камзоле с белым
воротником что-то быстро зацарапал сухим гусиным пером по бумаге.
У меня под самым ухом звякнули в колокол.
И по этому сигналу артисты вдруг замерли на своих местах, где кто был,
все стало очень похоже на картину "Запорожцы пишут письмо турецкому
султану". Эта картина висела у нас в учительской. Прошла минута, другая, а
запорожцы все сидели и стояли на сцене как вкопанные - мне даже надоело
смотреть на них, а в зале стали кашлять.
Занавес задергивали очень медленно, и артисты не трогались с места до
тех пор, пока обе его половинки не сошлись совсем.
Не успел я отойти от колокола, как ко мне, поправляя пенсне, подбежал
Подуст.
- Приготовься, милый! Твоя очередь! - сказал он.
- Как, уже? Лучше я после...
- Ничего, не бойся! - подбодрил меня Подуст и одну за другой проверил
все пуговицы на своем мундире. Затем он подошел к зеркалу и посмотрелся.
Пока Подуст прихорашивался, я осторожно вынул из фуражки утиное яйцо,
разбил его и выпил тут же, на сцене. Яйцо было теплое, скользкое, очень
противное.
Точно во сне, я услышал протяжные слова Подуста:
- Сейчас, панове, выступит с декламацией ученик пятого класса
Украинской державной гимназии Василий Манджура!
Не помню, как я выбежал на сцену. Я остановился уже около самой рампы и
чуть-чуть не раздавил ногой электрическую лампочку. Освещенные красноватым
отблеском сцены, пристально смотрели на меня из первых рядов учителя и
гимназисты. Я заметил в плетеном кресле в первом ряду бородатого директора
гимназии Прокоповича. Он сидел, зажав ногами палку. Сбоку в темной ложе
блестела гладко зачесанная голова Петлюры. В зале было очень тихо.
- Вирш подолянина Степана Руданского "Гей, бики!" - несмело начал я и,
сразу отважившись, продолжал:
Та гей, бики! Чого ж ви стали?
Чи поле страшно заросло?
Чи лемеша iржа поiла?
Чи затупилось чересло?
Во всех углах зала, пугая меня, загрохотало эхо. Чтобы заглушить его, я
еще громче спрашивал:
Чого ж ви стали? Гей, бики!
Страшный и далекий зал слушал. Как большие косы, отбрасывая на стены
длинные тени, свисали над публикой две гирлянды барвинка.
И вдруг я вспомнил кладбище: мы с Куницей рвем барвинок для
торжественного вечера. Нам так спокойно меж могил! Высокие бересты и грабы
почти сплошь закрывают памятники от солнца, изредка захлопает тугими
крыльями вверху, в густой листве, горлица; потурчит немного да и улетит
прочь, за реку, в лес, где посветлее и не так пустынно.
И мне захотелось убежать отсюда куда угодно, хоть на кладбище...
Но я видел пристальные взгляды учителей, они ждали, чтобы я читал
дальше.
Вдруг в зале послышался стук шагов. Под самой сценой прошел к выходу
Чеботарев. Мне сразу стало легче. Собрав последние силы, я закричал:
Та гей, бики! Зерно поспiэ,
Обiллэ золотом поля.
I потече iзнову медом
I молоком свята земля.
I все мине, що гiрко було,
Настануть дивнii роки.
Чого ж ви стали, моi дiти?
Пора настала! Гей, бики!
В ответ мне громко захлопали. Я сразу повернулся, но не успел забежать
за кулисы, как меня остановил Подуст.
- Молодец! Чудесно! Читай еще!
Теперь, после похвалы учителя, мне было не так уж боязно. Я вернулся
обратно к рампе, поклонился и объявил:
- "Когда мы были казаками". Вирш Тараса Шевченко!
В зале снова захлопали - видно, им в самом деле понравилась моя
декламация, только директор Прокопович вдруг заерзал на своем скрипучем
кресле, но я, не глядя на него, смело начал:
Когда мы были казаками,
Еще до унии, тогда
Как весело текли года!
Поляков звали мы друзьями,
Гордились вольными степями,
В садах, как лилии, цвели
Девчата, пели и любились...
Сынами матери гордились,
Сынами вольными... Росли...
Тут я перевел дыхание, глотнул как можно больше воздуха и вдруг услышал
шепот:
- Манджура! Манджура!
Я повернул голову.
Сбоку из-за холщовых декораций с перекошенным лицом на меня страшно
смотрел учитель Подуст. Он делал мне какие-то знаки. Я решил, что, наверно,
ошибся и какую-нибудь строку прочитал не так. Чтобы не заметили моей ошибки,
я еще громче и быстрее продолжал:
...Росли сыны и веселили
Глубокой старости лета...
Покуда именем Христа
Пришли ксендзы и запалили
Наш тихий рай. И потекли
Моря большие слез и крови,
А сирых именем Христовым
Страданьям крестным обрекли...
Что такое? Теперь очень странно смотрел на меня и директор гимназии
бородатый Прокопович. Он вдруг поднял палку и погрозил ею мне так, будто
хотел прогнать меня со сцены. Потом он поднес руку к бороде и ладонью закрыл
себе рот. Похоже было - ему не нравилось, как я читаю. И в ложе, где сидел
Петлюра, зашумели. Сквозь полумрак зала я увидел, как один за другим
поднимались со своих стульев пилсудчики, я слышал, как звенели их шпоры.
- Манджура! Манджура! - неслось из-за кулис.
Я совсем растерялся.
"А может, это все мне только кажется?" - подумал я.
И, чувствуя, как к лицу приливает кровь, чувствуя, как все сильнее
тянет меня к себе зрительный зал, едва удерживаясь, чтобы не упасть туда,
вниз, на скользкий паркет, я быстро прочитал:
Поникли головы казачьи,
Как будто смятая трава.
Украина плачет, стонет, плачет!
Летит на землю голова
За головой. Палач ликует,
А ксендз безумным языком
Кричит...
...На меня с визгом несся занавес.
И не успел я прочитать последних строк вирша, не успел даже отскочить
назад, как обе половинки плотного суконного занавеса хлопнули меня по ушам.
Я бросился назад, и в ту же минуту меня со страшной силой, точно
тяжелым свинцовым кастетом, ударили под глаз. На секунду все лампочки на
сцене потухли, но потом зажглись с такой силой, будто яркие молнии
закружились перед моим лицом. И в этом ослепительном свете, вспыхнувшем у
меня перед глазами, я увидел бледное и злое лицо Подуста, его выставленные
вперед костлявые кулаки.
Подуст хотел ударить меня вторично, но я быстро пригнулся, и кулак
учителя пролетел у меня над головой. Я пустился к двери, но Подуст пересек
мне дорогу. Его пенсне упало на пол. Мундир расстегнулся.
- Стой! Стой!.. Куда, сволочь?.. - хрипел Подуст и размахивал руками.
Уклоняясь от его ударов, я метался из одного угла в другой, я уже прямо
ползал по полу. Горячие соленые слезы лились по лицу, застилали мне глаза.
Еще немного, и я, совсем обессилев, грохнулся бы на пол. Но в эту минуту я
услышал за спиной голос директора гимназии.
- Где он? - спросил директор, опираясь на буковую палку с серебряными
монограммами.
- Вот, полюбуйтесь! - сказал бледный Подуст, тыча в меня пальцем и
быстро застегивая мундир.
- Вы тоже хороши! - крикнул директор и подошел вплотную к Подусту. - Я
же приказывал вам проверить программу... А вы... Это же позор, позор, вы
понимаете? Так оскорбить наших союзников! Так оскорбить католическую
церковь!
Прислушиваясь к словам директора, я решил, что меня бить не будут. Мне
даже стало радостно, что из-за меня попало Подусту. "Так тебе и надо, черт
очкастый, чтоб не дрался!" Но только я подумал это, утирая грязной ладонью
слезы, как директор схватил меня за воротник и, повернув свою руку так, что
воротник сразу стал меня душить, закричал:
- Мерзавец! Понимаешь, что ты обесславил нашу гимназию? Да еще в такой
день! Об этом доложат Пилсудскому. О боже, боже! Понимаешь ты это или нет,
байстрюк?
А что я мог сказать директору, когда я ничего не понимал?
Если я, допустим, сделал ошибку, так зачем же драться?
Я думал: "Кричи, кричи, а я буду молчать".
И молчал.
Директор оглянулся. Со всех сторон, из окон и дверей этой размалеванной
под украинскую хату декорации, вытянув длинные худые шеи, глядели на нас
перемазанные гримом запорожцы. Одни уже сняли усы и парики, другие еще были
в париках.
Вдруг из зала приоткрыли занавес. Оттуда выглянул
гимназист-распорядитель и с испугом прошептал:
- Пане директор, вас требуют!
Прокопович вздрогнул и, схватив меня за шиворот, приказал:
- Будешь извиняться! - и сразу же потащил к лесенке, ведущей в зал.
- Куда?.. Я не хочу... Пустите, пане директор... Пустите! Я же ничего
не сделал...
- Ах ты злыдня... Ты еще издеваешься?.. Ты ничего не сделал? Да? -
выкрикнул директор и сразу потянул меня за собой так, что я упал на колени и
проехал на карачках по скользкому паркету несколько шагов.
Но даже извиниться мне не пришлось.
Не успел директор подтащить меня к ложе, как оттуда, звеня шпорами,
спустился пилсудчик с черными бакенбардами. Следом за ним двинулись к нам
Петлюра и его свита.
- Кто тебя научил, лайдак? - в упор выкрикнул офицер с бакенбардами.
Директор отпустил меня, и теперь я стоял свободный...
- Пся крев! Кто научил, я пытам? - снова повторил пилсудчик. От него
сильно пахло табаком и духами.
- Никто, - ответил я, оглядываясь и думая, как бы удрать.
- Як то никто? Кто научил, мув! Ну? - И офицер поднял над моей головой
кулак.
Я съежился. Еще сильнее заныла щека. Я вспомнил, как меня бил Подуст,
как не дал он мне дочитать стихи Шевченко, и, всхлипывая, выпалил:
- Подуст научил!
- А-а, Подуст! Кто то таки ест Подуст? - Офицер пристально посмотрел на
директора.
- Прошу прощения. Подуст - это наш преподаватель, вот он, кстати,
здесь! - ответил директор, показывая на Георгия Авдеевича.
- Вы?
Пилсудчик сразу направился к Подусту.
- Это неправда! - застонал Подуст и попятился. - Это наглая клевета...
Я не проходил с ними Шевченко... У них был недопущенный теперь в гимназию
Лазарев. Возможно, это он...
- Що ж вы брешете, пане учитель! Вы ж мне наказували, щоб... -
всхлипывая, закричал я, но тут рядом с офицером появился ксендз.
- Пшепрашам! - не обращая на меня внимания, сказал он тихо Подусту. -
Пан его не учил. Я то розумем. Але ж як пан допустил его читать вирши тэго
святотатца? Тэго одвечнэго врога косцьолу польскего и Ватикану?
- Я думал... - забормотал Подуст, - я думал, он "Садок вишневый"
прочтет...
- "Думали, думали!.." - во весь голос закричал офицер, и щеки его
налились кровью. - Чего вы нам морочите головы! То есть большевистска
пропаганда... от цо! - И, обращаясь к директору, он со злостью добавил: -
Прошу убедиться, портрет этого разбойника у вас на главном месте висит. Он
научит ваших гимназистов, как убивать людей на большой дороге.
И все, кто был вокруг, задрали головы и стали смотреть под потолок,
туда, где в тяжелой золоченой раме, покрытой вышитым украинским полотенцем,
висел нарядный портрет Тараса Шевченко. Сердитый, большелобый, в распахнутом
овчинном тулупе, в теплой смушковой шапке, нахмурив брови, он смотрел с
портрета прямо на нас.
Петлюра, желая угодить пилсудчикам, шагнул к директору и резко, словно
совершенно незнакомому человеку, крикнул ему, указывая на портрет:
- Снять!
И в ту же минуту несколько скаутов, обгоняя друг друга, бросились к
стене. Первый из них с шумом придвинул к ней высокую лакированную парту.
Кто-то взгромоздил на парту длинную скамейку. Сразу же на эту скамейку полез
черноволосый распорядитель.
Поймав золоченую раму портрета, он изо всей силы дернул портрет вниз.
С треском лопнула веревка.
Как только портрет Шевченко стукнулся о край парты, его мигом схватили
два скаута и поволокли в темный коридор.
На желтой стене зала, под лепными карнизами, торчал теперь только один
большой крюк, и возле него колыхалась запорошенная пылью, потревоженная
паутина.
- А с ним как быть? - показывая на меня, тихо спросил у офицера с
бакенбардами директор Прокопович.
- С ним? - Пилсудчик презрительно пожал плечами. - Ну, если пан
директор и сейчас нуждается в советниках, тогда мне только остается пожалеть
ваших учеников!
Прокопович вздрогнул и залился краской. Он суетливо посмотрел на
Подуста. Рядом с Подустом стоял, ухмыляясь, Кулибаба.
Прокопович поманил его палкой. Кулибаба, придерживая тесак, мигом
подлетел к директору и козырнул на ходу Петлюре. Кивая на меня, директор
приказал Кулибабе:
- До карцеру! И не выпускать до моего распоряжения! А вы, - сказал он
перепуганному Подусту, - продолжайте вечер. Завтра поговорим.
Когда Кулибаба выводил меня в коридор, у выхода столпилось много
гимназистов. Кто-то тыкал в меня пальцем. Я шел упираясь. Хотелось заползти
далеко под парты, чтобы только меня не разглядывали, как обезьяну. Легче
стало лишь в темном коридоре. Откуда ни возьмись, подбежал ко мне Куница и
прошептал:
- Не журись, Василь, выручим!..
Кулибаба с ходу ударил Юзика ногой, и тот, отпрыгнув в темноту,
заголосил оттуда на весь коридор:
Кулибаба, Кули-дед.
Бабу просят на обед.
Видя, что Кулибаба молчит, Юзик помчался вперед и, только мы
поравнялись с темным классом, громко закричал оттуда:
- Эй ты, волосатый, иди сюда!
Кулибаба не останавливался.
Я понял, что Куница хочет спасти меня и нарочно дразнит Кулибабу.
Куница думал, что Кулибаба бросится за ним, а я в это время смогу удрать.
- Боишься? Иди, иди сюда, балобошка, я тебе надаю! - кричал Куница,
бегая позади нас.
Но Кулибаба оказался хитрее и меня таки не отпустил.
Карцер помещался в подвальном этаже гимназии, около дровяных сараев.
Кулибаба втолкнул меня туда и сразу же, не зажигая света, на ощупь закрыл на
висячий замок окованную жестью дверь.
В карцере было сыро, пахло осенним лесом, опенками, давно покинутыми
вороньими гнездами. Хорошо еще, что на дворе светила полная луна. Ясный ее
свет проникал в карцер сквозь решетчатое окошечко. Стекла в нем были
наполовину разбиты, и я хорошо слышал, что делается в гимназии.
Вверху, в актовом зале, сдвигали парты.
Потом заиграл духовой оркестр. Начались танцы. Звуки краковяков,
матчишей и вальсов долетали ко мне сюда. Я слышал, как шаркали по полу ноги
танцующих. Кто-то, возможно, черноволосый распорядитель, во все горло кричал
там, наверху:
- Адруат, панове! Авансе!
Было очень обидно сидеть здесь, в темном и сыром карцере, а самое
главное - не знать, за что именно тебя посадили. А тут еще щека здорово
болела, я чувствовал даже, как напухает глаз, - проклятый Подуст меня очень
крепко ударил; я не знал раньше, что он может драться.
И мне так стало жалко, что нет у нас Лазарева, с которым нас разлучили
пилсудчики. Да разве позволил бы он себе когда-нибудь ударить ученика? Ни за
что на свете! Он и в угол никого не ставил, а не то чтоб драться. И я
вспомнил вдруг все то, что рассказывал нам Лазарев о Шевченко. Как мучили
его проклятые паны, как загнал его в далекую ссылку царь.
Наверное, много ночей просидел Шевченко вот так же, как я теперь, в
сырости и холоде, за железной решеткой. И били, наверное, его не раз...
Вспомнилось, как Лазарев рассказывал, что Тарас Шевченко, путешествуя
по Украине, заехал и в наш старинный город. Он жил здесь у народного учителя
Петра Чуйкевича, записал от него песни про повстанца Устина Кармелюка,
побывал в селе Вербка, где одна из гор названа крестьянами горой Кармелюка.
Тарас Григорьевич ходил, должно быть, не раз в Старую крепость, осматривал
башню, где томился Кармелюк, и холодные каменные ее стены напоминали поэту
те тюремные камеры, где держали и его жандармы.
И мне стало приятно, что я пострадал за него. И вдруг показалось, что
Шевченко смотрит на меня из темного угла карцера - добрый, усатый Тарас
Григорьевич. Мне даже послышалось:
- Не журись, Василь...
А музыка в актовом зале все продолжала играть.
Сидя на каменном полу карцера, я снова и снова повторял стихотворение
Шевченко "Когда мы были казаками".
Здесь-то уж никто не мешал мне прочесть его спокойно, до конца. И в
сырой тишине подвала, отчеканивая каждое слово, я читал сам для себя:
Поникли головы казачьи,
Как будто смятая трава.
Украина плачет, стонет, плачет!
Летит на землю голова
За головой. Палач ликует,
А ксендз безумным языком
Кричит: "Te deum! Аллилуйя!"
Вот так, поляк, мой друг и брат мой,
Несытые ксендзы, магнаты
Нас разлучили, развели;
А мы теперь бы рядом шли.
Дай казаку ты руку снова
И сердце чистое подай!
И снова именем Христовым
Возобновим наш тихий рай.
"Чего же они ко мне присипались? Такие хорошие стихи! И даже дочитать
не дали. Быть может, если бы дочитал, все бы ясно стало и никто бы не
ругался? А впрочем, кто знает. Холера их возьми, чего им надо..."
Я вспомнил при этом, сколько у меня есть друзей-поляков на Заречье. Как
мы хорошо живем с ними! Взять хотя бы Юзика Стародомского - Куницу. Дома он
говорит только по-польски со своими родителями. И всегда на польские
праздники мазурками меня угощает. Но ведь он-то не обиделся на меня за это
стихотворение?
Я прислонился к холодной стене карцера, и у меня за спиной что-то
звякнуло. Нащупал ржавое кольцо, вдетое в железную скобу, замурованную в
кирпич. Откуда она взялась здесь? А быть может, прикованные цепями к этому
кольцу, сидели здесь когда-то провинившиеся монахи? Неприятно, жутко стало
при одной мысли об этом, и я отодвинулся от стены.
В это время какая-то тень скользнула по двору, и я услышал знакомый
шепот Куницы.
- Василь, ты жив? - шепнул Куница, прижимаясь лицом к разбитому окну.
- А чего мне сделается? - как можно спокойнее ответил я.
- Тебе не страшно там?
- Пустяки!
Куница схватился обеими руками за оконные решетки, попробовал их
расшатать, но, видя, что они крепко сидят в метровой монастырской стене,
пробормотал:
- Их и кувалдой не выбьешь... Слушай, Василь, наши хлопцы сложились у
кого что было и пошли к Никифору. Дали ему хабара два карбованца. Он обещал,
как только директор ляжет спать, выпустить тебя. А мы тебя подождем возле
входа в кафедральный собор. Вместе домой пойдем. Згода?
- Спасибо, Юзю, - сказал я, тронутый участием хлопцев, - только
подождите обязательно...
Комментариев нет:
Отправить комментарий