Старая крепость.. пелюролцы и литература

 http://www.lib.ru/PROZA/BELYAEW_W/fort1.txt

....

    По городу прошел слух,  что красные отступают и  Петлюра с пилсудчиками
подходит уже  к  Збручу.  А  потом на  заборах забелели приказы,  в  которых
говорилось,  что  Красная Армия временно оставляет город,  перебрасывая свои
части на деникинский фронт.

....

     Однажды,  вскоре после прихода петлюровцев,  вместо математика к  нам в
класс вошел Валериан Дмитриевич Лазарев.  Он поздоровался,  протер платочком
пенсне и,  горбясь,  зашагал от окна к  печке.  Он всегда любил,  прежде чем
начать урок,  молча,  как бы собираясь с мыслями,  пройтись по классу. Вдруг
Лазарев остановился, окинул нас усталым рассеянным взглядом и сказал:
     - Будем прощаться, хлопчики. Жили мы с вами славно, не ссорились, а вот
пришла  пора  расставаться.  Училище наше  закрывается,  а  вас  переводят в
гимназию.  Добровольно они туда не могли набрать учеников,  так на такой шаг
решились...   Сейчас  можете  идти  домой,  уроков  больше  не  будет,  а  в
понедельник извольте явиться в гимназию. Вы уже больше не высшеначальники, а
гимназисты.
     Мы были ошарашены. Какая гимназия? Почему мы гимназисты? Уж очень стало
удивительно тихо. Первым нарушил эту тишину конопатый Сашка Бобырь.
     - Валериан Дмитриевич,  а наши учителя, а вы - тоже с нами? - выкрикнул
он с задней парты, и мы, услышав его вопрос, насторожились.
     Было видно, что Сашкин вопрос задел Валериана Дмитриевича за живое.
     - Нет,  хлопчики,  мне на  покой пора.  С  паном Петлюрой у  нас разные
дороги.  Я в той гимназии ни к чему, - криво улыбнувшись, ответил Лазарев и,
присев к столу, принялся без цели перелистывать классный журнал.
     Тогда мы  повскакивали из-за парт и  окружили столик,  за которым сидел
Лазарев.
     Валериан Дмитриевич молчал. Мы видели, что он расстроен, что ему тяжело
разговаривать с  нами,  но  все же мы стали приставать к  нему с  вопросами.
Сашка Бобырь спрашивал Лазарева, будем ли мы носить форму, Куница - на каком
языке  будут  учить  в  гимназии;   каждый  старался  выведать  у  Валериана
Дмитриевича самое главное и самое интересное для себя.
     Особенно хотелось нам  узнать,  почему  Лазарев не  хочет  переходить в
гимназию.  И  когда мы  его растравили вконец,  он  встал со стула,  еще раз
медленно протер пенсне и сказал:
     - Я  и  сам не  хочу покидать вас в  середине учебного года,  да  что ж
поделаешь?  -  Помолчав немного,  он добавил: - Главное-то, хлопчики, в том,
что они набирают в гимназию своих учителей, а я для них не гожусь.
     - Почему не годитесь? - удивленно выкрикнул Куница.
     - Я,  хлопчики,  не могу натравливать людей одной нации на людей другой
так,  как этого хотелось бы  петлюровцам.  По  мне,  был бы человек честным,
полезным обществу, а то, на каком языке он говорит, - дело второстепенное.
     Мне  абсолютно безразлично:  поляк,  еврей,  украинец или  русский  мой
знакомый -  была бы у него душа хорошая, настоящая, вот основное! И я всегда
считал  и  считаю,  что  нельзя решать судьбу Украины в  отрыве от  будущего
народов России... И никогда они мне не простят, что я первый рассказывал вам
правду о Ленине...
     Невесело расходились мы  в  этот  день  по  домам.  Было жалко покидать
навсегда наше старое училище.  Никто не  знал,  что нас ожидает в  гимназии,
какие там будут порядки, какие учителя.
     - Это все Петлюра выдумал!  -  со злостью сказал Куница, когда мы с ним
спускались по Старому бульвару к речке. - Вот холера, чтоб он подавился!
     Я молчал.  Конечно, прав был мой польский друг! Что говорить, никому не
хотелось расставаться со старым училищем. Да и как мы будем учиться вместе с
гимназистами?
     Еще  от  старого режима сохранялись у  них серые шинели с  петлицами на
воротнике,  синие  мундиры  и  форменные  фуражки  с  серебряными пальмовыми
веточками на околыше.
     А  когда  пришли  петлюровцы,   многие  гимназисты,  особенно  те,  что
записались в  бойскауты,  вместо пальмовых веточек стали носить на  фуражках
петлюровские гербы -  золоченые, блестящие трезубцы. Иногда под трезубцы они
подкладывали шелковые желто-голубые ленточки.
     Мы издавна ненавидели этих панычей в  форменных синих мундирах с белыми
пуговицами и, едва завидев их, принимались орать во все горло:
     - Синяя говядина! Синяя говядина!
     Гимназисты тоже были мастера дразниться.
     На  медных пряжках у  нас  были выдавлены буквы "В.Н.У.",  что означало
"Высшеначальное   училище".    Отсюда   и   пошло   -    увидят   гимназисты
высшеначальников и давай кричать:
     - Внучки! Внучки!
     Ну  и  лупили же  их  за  это  наши  зареченские ребята!  То  плетеными
нагайками,  то  сложенными вдвое  резиновыми трубками.  А  маленькие  хлопцы
стреляли в гимназистов из рогаток зелеными сливами, камешками, фасолью.
     Жаль только, что к нам в Заречье, где жила преимущественно беднота, они
редко заглядывали.
     Почти  все  гимназисты жили  на  главных улицах  города:  на  Киевской,
Житомирской, за бульварами, а многие и около самой гимназии.


     Наступил понедельник.  Ох,  и не хотелось в то ясное,  солнечное утро в
первый раз идти в незнакомую, чужую гимназию!
     Еще  издали,  с  балкона,  когда  мы  с  Петькой  Маремухой  и  Куницей
переходили площадь, кто-то из гимназистов закричал нам:
     - Эй вы, мамалыжники, паны цыбульские! А воши свои на Заречье оставили?
     Мы  промолчали.  Хмурые,  насупленные,  вошли  мы  в  темный,  холодный
вестибюль гимназии.  В тот день у нас,  у новичков, никаких занятий не было.
Делопроизводитель в  учительской записал  всех  в  большую  книгу,  а  потом
сказал:
     - Теперь подождите в коридоре, скоро придет пан директор.
     А директор засел в своем кабинете и долго к нам не выходил.
     Мы  слонялись по сводчатым коридорам,  съезжали вниз по гладким перилам
лестницы, а потом забрели в актовый зал.
     Там,  в  огромном пустом  зале,  горбатый гимназический сторож  Никифор
снимал со стены портреты русских писателей.
     Вместо  писателей  Никифор  стал  вставлять  под   стекло  петлюровских
министров,  но министров оказалось,  больше,  чем писателей,  - девятнадцать
человек,  и золоченых рам для них не хватило. Тогда Никифор постоял, поскреб
затылок и заковылял в кабинет естествознания. Он притащил оттуда целую пачку
застекленных картинок разных зверей и животных.
     Но  едва он принялся потрошить эти картинки,  как в  актовый зал вбежал
рассвирепевший учитель природоведения Половьян.
     Природовед поднял  такой  крик,  что  мы  думали,  он  убьет  горбатого
Никифора. Половьян бегал вокруг стремянки и кричал:
     - Что ты  выдумал,  изверг?  Да  ты  с  ума сошел!  Я  не  отдам своего
муравьеда! Ведь это кощунство! Такой муравьед на весь город один.
     А Никифор только огрызнулся:
     - Та видчепиться,  пане учителю,  чого вы тутечки галас знялы? Идите до
директора.
     Покружившись в актовом зале,  Половьян убежал жаловаться директору,  но
тот только похвалил горбатого Никифора за его выдумку.
     Сторож,  хитро улыбаясь,  стал выдирать из вишневого цвета рамок львов,
тигров, носорогов, а с ними и половьяновского муравьеда.
     - Ну, ты, изверг, вылезай, - сказал Никифор, вытаскивая муравьеда.
     Сидя на паркетном полу, Никифор клещами выдергивал из рамки гвоздики, и
фанерная крышечка выпадала сама.  Никифор  вынимал  картинки,  обтирал рамки
влажной тряпкой и  клал на  стекло кого попало -  то  морского министра,  то
министра церковных дел, то хмурого усатого министра просвещения.
     Когда  все  портреты  были  развешаны,  сторож  Никифор  покропил водой
паркетный пол актового зала и вымел в коридор весь мусор и паутину.
     Вместе  с  нами  он  расставил перед  сценой несколько длинных сосновых
скамеек.  Все высшеначальники собрались в  актовый зал и  сели на  скамейки.
Бородатый  директор  гимназии  Прокопович  вылез  на  сцену,  откашлялся  и,
поставив правую ногу на суфлерскую будку, стал говорить речь.
     Половину его слов мы не разобрали.  Я запомнил только, что мы, "молодые
сыны самостийной Украины",  должны хорошо учиться в  гимназии и заниматься в
скаутских отрядах,  чтобы,  окончив учение, поступить в военные петлюровские
школы.

....



     - Петлюровцы! - толкнул меня Юзик.
     Навстречу идет колонна петлюровцев.  Их лица лоснятся от пота.  Сбоку с
хлыстиком в руке шагает сотник.  Он хитрый,  холера:  солдат заставил надеть
синие жупаны, белые каракулевые папахи с бархатными "китыцями", а сам идет в
легоньком френче  английского покроя,  на  голове  у  него  летняя  защитная
фуражка с длинным козырьком, закрывающим лицо от солнца.
     Возница сворачивает.  Левые колеса уже катятся по тротуару - вот-вот мы
зацепим осью дощатый забор министерства морских дел петлюровской директории.
     Все равно тесно. Возница круто останавливает лошадь.
     Колонна поравнялась с нами.
     Сотник,  пропустив солдат  вперед,  подбежал к  вознице  и,  размахивая
хлыстиком, закричал:
     - Куда едешь,  сучий сын?  Не  мог обождать там,  на горе?  Не видишь -
казаки идут?
     - Та я...  -  хотел было оправдаться возница, седой старик в соломенном
капелюхе,   но  петлюровский  сотник  вдруг  повернулся  и,  догоняя  отряд,
закричал:
     - Отставить песню!..
     И   не   успели  затихнуть  голоса  петлюровцев,   как   сотник  звонко
скомандовал:
     - Смирно!
     Солдаты  сразу  пошли  по  команде  "смирно",  повернув головы  налево.
Вороненые дула карабинов перестали болтаться вразброд и заколыхались ровнее,
но чего ради он скомандовал "смирно"? Ах, вот оно что!
     На тротуаре появились два офицера-пилсудчика.  Один из них - маленький,
белокурый,   другой,   постарше,  -  краснолицый,  с  черными  бакенбардами.
Пилсудчики идут, разговаривая друг с другом, и не замечают поданной команды.
Сотник остановился и смотрит на пилсудчиков в упор.
     Не замечают.
     Сотник снова командует на всю улицу:
     - Смирно!
     - Заметили.
     Белокурый  офицер  толкнул  краснолицего.   Тот  выпрямился,  незаметно
поправил пояс и зашагал, глядя на колонну.
     Только  когда  первый ряд  подошел к  офицерам,  оба  ловко  вскинули к
лакированным козырькам конфедераток по два пальца.  А  сотник вытянулся так,
словно  хотел  выскочить из  своего френча,  и,  нежно  ступая по  мостовой,
приставив руку к виску, прошел перед пилсудчиками, как на параде.
     Мы ехали медленно рядом с офицерами по узенькой и кривой улице.  Куница
искоса  разглядывал их  расшитые позументами стоячие воротники.  Офицеры шли
улыбаясь, маленький, покрутив головой, сказал:
     - Совершенно ненужное лакейство!
     - Но  чего пан поручик хочет?  Он  мужик и  мужиком сгинет,  -  ответил
белокурому офицер с  бакенбардами и,  вынув  из  кармана маленький,  обшитый
кружевами платочек,  стал сморкаться, да так здорово, что бакенбарды, словно
мыши, зашевелились на его румяных щеках.
     Я  понял,  что  пилсудчики смеются над  петлюровским сотником,  который
дважды подавал команду "смирно", лишь бы только выслужиться перед ними.
     У  Гимназической площади  пилсудчики повернули  в  проулочек  к  своему
штабу, а мы с грохотом въехали на площадь.
     Замощенная  булыжником,  она  правильным  квадратом  расстилалась перед
гимназией.
     В гимназии было тихо.
     Видно, еще шли уроки.
     Не успела лошадь остановиться,  как мы с  Юзиком спрыгнули с  подводы и
побежали по каменной лестнице наверх, в учительскую.
     Навстречу  нам  попался  учитель  украинского  языка  Георгий  Авдеевич
Подуст. Его на днях прислали в гимназию из губернской духовной семинарии.
     Немолодой,  в  выцветшем мундире  учителя  духовной  семинарии,  Подуст
быстро шел по скрипучему паркету и, заметив нас, отрывисто спросил:
     - Принесли?
     - Ага! - ответил Куница. - Полную подводу.
     - Что?..  Подводу?..  Какую  подводу?  -  удивленно смотрел  на  Куницу
Подуст. - Я ничего не понимаю. Вас же за гвоздями посылали?
     Я уже знал,  что учитель Подуст очень рассеянный,  все всегда путает, и
сразу пояснил:
     - Мы  на  кладбище за  барвинком ездили,  пане учитель.  Привезли целую
подводу барвинка!
     - Ах, да! Совершенно точно! - захлопал ресницами Подуст. - Это Кулибаба
за гвоздями побежал. А вы Кулибабу не встречали?
     - Не встречали! - ответил Юзик.
     И  Подуст побежал дальше,  но  вдруг быстро вернулся и,  взяв  меня  за
пряжку пояса, спросил:
     - Скажи, милый... Ты... Вот несчастье... Ну как твоя фамилия?
     - Манджура!  -  ответил я  и  осторожно попятился.  Всей  гимназии было
известно, что Подуст плюется, когда начинает говорить быстро.
     - Да,  да.  Совершенно точно.  Манджура! - обрадовался Подуст. - Скажи,
какие именно стихотворения ты можешь декламировать?
     - А что?
     - Ну, не бойся. Тебя спрашивают.
     - "Быки" могу Степана Руданского,  а потом...  Шевченко. Только я забыл
трошки.
     - Вот и прекрасно!  - сказал Подуст и, отпустив мой пояс, потер руки. -
В  этом  есть  большой смысл:  наша  гимназия названа именем  поэта  Степана
Руданского,  а  ты  прочтешь на  первом же  торжественном вечере его  стихи.
Прекрасная идея! Лучше не придумать... Теперь слушай. Иди немедленно домой и
учи все,  что знаешь.  Нет,  пожалуй,  не все, а так, приблизительно два-три
стихотворения. Только знаешь... хорошо... выразительно!
     Он закашлялся и потом, нагнувшись ко мне, прошептал:
     - Хорошо учи. Чуешь? Возможно, сам батько Петлюра придет...
     - А домой идти... сейчас?
     - Да,  да...  и сразу же учи. А в гимназию придешь послезавтра. И я сам
тебя проверю.
     - А если пан инспектор спросит?
     - Ничего. Я ему сообщу... Твоя фамилия?
     - Манджура!
     - Так,  так,  Манджура,  совершенно точно.  Будь спокоен, - пробормотал
Подуст и сразу побежал в темный коридор.
     - Эх ты,  подлиза!.. - Куница хмуро посмотрел на меня и, передразнивая,
добавил: - "Быки" могу... и потом Шевченко"! Нужно тебе очень декламировать.
Выслуживаешься перед этим гадом! Поехали б лучше снова за барвинком.


     Целый вечер я  разгуливал по нашему огороду,  между грядками,  и бубнил
себе под нос:

                Вперед, бики! Бадилля зсохло,
                Самi валяться будяки,
                А чересло, лемиш новii...
                Чого ж ви стали? Гей, бики!

     - "Быки,  быки!" -  крикнула мне,  выглянув из окна, тетка. - Ты мне со
своими "быками" все огурцы потопчешь. Иди лучше на улицу!
     - Ничего,  тетя,  не зачипайте!  Я учусь декламировать стихотворение, -
весело ответил я.  -  Меня,  может, сам батько Петлюра приедет слушать. Если
мне дадут награду, я и вам половину принесу!
     Проклятые "Быки" меня  здорово помучили.  Смешно:  такое легкое на  вид
стихотворение,  а заучивать его вторично наизусть было гораздо труднее,  чем
те вирши Шевченко, которые я учил очень давно, еще в высшеначальном училище.
Их я  повторил раза три по "Кобзарю" -  и  все,  а вот с "Быками" провозился
долго. Все путалось, как только я начинал читать наизусть.
     Сперва я читал, как созревает хлеб на полях и как текут молоко и мед по
святой земле,  а  уже  потом -  как быки,  вспахивая поле,  ломают бурьяны и
чертополох.  А  надо было читать как раз наоборот.  Я уже пожалел даже,  что
вызвался учить именно эти стихи,  про быков.  Но тогда,  пожалуй,  Подуст не
отпустил бы меня домой.
     ...Лишь  к   вечеру  следующего  дня  я,   наконец,   заучил  правильно
стихотворение про быков и утром с легким сердцем пошел в гимназию к Подусту.
     - Ага, Кулибаба! - радостно сказал Подуст. - Будешь... выжимать гири?
     "Вот и  старайся следующий раз для такого черта,  а  он  даже не  может
запомнить меня", - подумал я и ответил:
     - Я не Кулибаба, а Василий Манджура. Вы мне велели учить стихи.
     - Манджура? Ну, не все одно - Кулибаба, Манджура?
     Пряча в карман пенсне, Подуст предложил:
     - Пойдем в актовый зал, прорепетируем!..
     И только мы переступили порог актового зала,  изо всех окон мне в глаза
ударило солнце.
     За  те  дни,  пока я  не  ходил в  гимназию,  в  актовом зале произошли
перемены.  Вблизи  сцены  из  свежих сосновых досок  выстроили высокую ложу.
Через  весь  зал   были  протянуты  две  толстые  гирлянды,   сплетенные  из
привезенного нами барвинка.  Вместе со  стеблями барвинка в  гирлянды вплели
шелковые  желто-голубые  ленты.  Гирлянды  перекрещивались под  сверкающей в
солнечных  лучах  хрустальной  люстрой.  Крашенные  масляной  краской  стены
актового зала  были хорошо вымыты и  тоже блестели на  солнце.  Вверху,  под
лепными  карнизами,  висели  портреты  петлюровских  министров,  а  у  белой
кафельной печки,  перевитый вышитым  рушником,  виднелся  на  стене  большой
портрет Тараса Шевченко.
     Подуст взобрался на  суфлерскую будку и,  сидя на ней,  точно на седле,
кивнул:
     - Давай!
     Было  очень  неловко  декламировать в  этом  пустом  солнечном зале  на
скользком паркете, но я откашлялся и начал с выражением:

                Та гей, бики! Чого ж ви стали?
                Чи поле страшно заросло?
                Чи лемеша iржа поiла?
                Чи затупилось чересло?

     Я видел перед собой широкий,  весь в мелких ямках,  нос учителя,  видел
совсем  близко  зеленоватые близорукие  глаза  его,  посыпанный  перхотью  и
засаленный воротник его мундира.
     Подуст в такт чтению притопывал ногой.
     Не дождавшись,  пока я кончу, он вскочил и чуть не опрокинул суфлерскую
будку.
     - Дуже гарно!  Только чуть-чуть громче.  Вирши Шевченко в таком же духе
читаешь?
     Я кивнул головой.
     - И хорошо.  Это будет коронный номер. Советую только тебе выпить сырое
яйцо, перед тем как выйдешь на сцену, чтобы не сорвался голос. Не забудешь?
     - А утиное можно?
     - Это не  играет роли -  утиное или куриное.  Важно,  чтобы сырое было.
Понял?
     - Послушайте остальные, пане учитель...
     - Ой! - вдруг ударил себя ладонью по лбу Подуст. - Меня же пан директор
ждет. Я совсем забыл.
     Тут же он спрыгнул на паркет и поскользнулся. Я его поддержал.
     - Да, постой, как твоя фамилия?
     Вынув карандаш и листок бумаги,  щуря свои подслеповатые глаза,  Подуст
посмотрел на меня так, будто видел меня в первый раз.
     - Манджура! - снова подсказал я и снова про себя обругал учителя.
     - Чудесно. Итак, я записываю: ученик Манджура - декламация.
     Записочку эту  Подуст не  потерял.  Когда в  день праздника я  пришел в
гимназию, меня встретил на лестнице Юзик и насмешливо сказал:
     - Подумаешь, артист...
     Он  вынул из  кармана розовую программку и  протянул ее  мне.  Рядом со
словом  "декламация"  в  этой  программке  я  нашел  напечатанную настоящими
типографскими буквами свою фамилию. Это было очень приятно.
     - Петлюра будет! - наклоняясь ко мне, прошептал Куница.
     - Правда?
     - А вот смотри, уже караулит!
     Мимо нас,  высоко подняв голову и, видно, высматривая кого-то, прошел в
хорошо выутюженном мундире директор гимназии Прокопович.  Из петлицы мундира
у  него  торчал  букетик  цветов  иван-да-марьи.  Директор нарочно посылал в
соседний Должецкий лес гимназического сторожа Никифора за этими желто-синими
цветами.   Говорили,  что  Прокопович  дружит  с  Петлюрой,  а  Подуст  даже
рассказывал, что наш директор скоро будет у атамана министром просвещения.
     До начала вечера оставалось много времени.
     Вдвоем с  Куницей мы долго бродили по гимназическим коридорам,  зашли в
разукрашенный сосновыми ветками буфет,  и  там  он  угостил меня сельтерской
водой с вкусным сиропом "Свежее сено".  Взамен я разрешил ему залезть ко мне
в карман и вытащить оттуда пригоршню жареной кукурузы.  Мы грызли эти белые,
лопнувшие на  огне зернышки и  следили,  как высокий скаут Кулибаба,  стоя с
посохом  на  контроле,   пускает  в  гимназию  приглашенных  гостей.   Когда
кто-нибудь пробегал мимо меня,  я  сторонился:  боялся,  что раздавят утиное
яйцо,  которое я  принес с  собой на вечер.  Оно лежало в фуражке.  Это яйцо
сегодня снесла наша старая белая утка,  и  я  тайком от  тетки стащил его из
гнезда.
     Было  непривычно гулять  по  коридору в  тесном суконном мундирчике.  Я
одолжил его у зареченского хлопца Мишки Криворучко, которого еще при гетмане
выгнали из  гимназии за то,  что он побил окна в  доме помещика Язловецкого.
Мундир жал под мышками, было жарко.
     Чем больше собиралось в  актовом зале народу,  тем страшнее становилось
мне.  Ведь я  никогда раньше не  декламировал на таких вечерах.  В  классе у
доски  я  читал наизусть вирши,  но  то  были  в  классе,  где  сидели свои,
знакомые, хлопцы из высшеначального.
     Здесь же  многих людей,  особенно военных,  я  не знал.  У  меня сильно
колотилось сердце и  тяжелели ноги,  когда  мы  с  Куницей,  прогуливаясь по
коридору, подходили к дверям зрительного зала.
     - Говорят, на Русских фольварках сегодня выключили электричество, чтобы
у нас горело всю ночь. Слышал? - прошептал мне Юзик.
     - Да? Нет, не слышал! - ответил я.
     На Заречье,  где жили мы, и вовсе никогда не было электричества. Стоило
ли  мне теперь из-за  этого тревожиться?  Зато я  все чаще подумывал:  а  не
сбежать ли  мне отсюда,  пока не поздно?  Самое страшное -  мне все больше и
больше казалось,  что я забыл стихи.  Шевеля холодными губами,  я шептал про
себя строчки и  с перепугу вовсе не понимал ничего.  Чудилось,  что это не я
читаю,  а  что рядом со мной идет совсем незнакомый человек и нашептывает на
ухо какие-то чужие и непонятные слова.
     А тут еще Куница пристал. Заглянув мне в лицо, он засмеялся:
     - Йой! Чего ты такой белый, Васька, словно тебя мелом вымазали?
     - Откуда ты взял?
     - Да,  откуда,  - засмеялся Куница. - Я знаю, ты боишься. Правда? А ну,
признавайся!
     - И совсем не страшно!  - сказал я твердо, но тотчас предложил: - Юзик,
а  давай я  тебе прежде прочту!  Вот зайдем сюда!  -  И  я кивнул головой на
полуоткрытую дверь темного класса.
     Юзик заглянул в  класс,  но,  видно,  ему не понравилось,  что в классе
совсем темно, и он сказал, грызя кукурузу:
     - Нет, зачем здесь? Я тебя лучше в зале послушаю.
     - А  как  объявлять лучше:  вирш Шевченко или  вирш Тараса Григорьевича
Шевченко?
     - Ну конечно, Тараса Григорьевича. Ведь так нам и Лазарев объяснял.
     В   эту   минуту   пронесся  черноволосый  восьмиклассник  с   повязкой
распорядителя на рукаве и закричал на весь коридор:
     - Артисты, на сцену!
     - Иди! - И Юзик втолкнул меня в освещенный актовый зал.


     По  сцене бегали гимназисты,  кто-то  гремел гирями,  выжимая их  одной
рукой.  Пахло пудрой и нафталином. Я осторожно пробирался в глубь сцены, где
было  потемнее...  Откуда ни  возьмись,  навстречу мне  выскочил запорожец с
седыми усами,  в голубом кунтуше. Кривой ятаган висел у запорожца на боку. Я
шарахнулся в сторону и чуть не полетел,  споткнувшись о чугунную гирю.  Яйцо
запрыгало у меня в фуражке.
     Запорожец засмеялся и крикнул басом:
     - Ага,  Васька,  не узнаешь,  а я тебе зараз голову срубаю!  - Выхватив
ятаган, он и в самом деле занес его над моей головой.
     Узнав по голосу,  что это не настоящий запорожец,  а  наш одноклассник,
долговязый Володька Марценюк, я мигом схватил его за глотку.
     - Это еще что за баловство? - послышалось сзади.
     Я сразу отпустил запорожца. Возле нас стоял Подуст.
     Я  посмотрел на  него  и  даже  не  поверил,  что  это  Подуст.  Из-под
бархатного  воротника  его   нового   мундира  торчал   чистый   крахмальный
воротничок,  редкие седые волосы были причесаны, даже пенсне он надел новое,
парадное,  с  блестящей  золоченой дужкой,  которая,  точно  клешня  рогача,
впилась в красную,  мясистую переносицу учителя. Прямо не верилось, что этот
франт  и  есть  наш  старый,  похожий  на  сельского дьячка  учитель Подуст,
которого мы все за его рассеянность прозвали Забудькой.
     - Ага...  Манджура!  -  сказал он мне весело и хитро подмигнул.  -  Ну,
держись, держись, я тебя выпускаю первым во втором отделении.
     В  эту минуту на сцену вбежал черноволосый гимназист-распорядитель.  Он
бросился к Подусту и прошептал:
     - Георгий Авдеевич! Головной атаман едут...
     С улицы в открытые окна актового зала донеслось гудение машины.
     Все,  кто был на  сцене,  подбежали к  занавесу.  Но  дырок на  всех не
хватило,  а меня совсем оттеснили. Я быстро спрыгнул с подмостков и, отбежав
шага два в сторону, остановился у глухой полотняной стенки, которая отделяла
актовый зал от сцены.  Я  мигом достал карандаш и проколупал в полотне очень
удобную дырку.  Через эту дырку я увидел, как батько Петлюра со свитой вошел
в зал. Навстречу ему выскочил Прокопович и, уронив палку, обнял атамана. Они
поцеловались.  Даже здесь,  за сценой, было слышно, как кто-то из них смачно
чмокнул  мясистыми губами.  Гимназисты вскочили  со  своих  мест  и  заорали
"слава".
     Петлюра махнул им рукой,  чтобы они садились,  а сам направился дальше.
Он прошел под самой сценой и сел в ложе,  в каких-нибудь пяти шагах от меня.
Очень было неприятно смотреть на  него в  упор,  так  и  хотелось все  время
отвернуться, но я, пересиливая страх, смотрел.
     Одетый в  синий,  наглухо застегнутый френч,  Петлюра сидел в  ложе  на
плюшевом кресле, заложив ногу на ногу. В руках он держал фуражку-"керенку" с
золотым трезубцем на  околышке.  Волосы  у  Петлюры были  зачесаны налево  и
лежали гладко: наверное, он смазал их репейным маслом.
     Мне  показалось,  что  я  где-то  видел Петлюру,  но  где  -  я  сперва
припомнить не  мог,  а  вспомнил только после.  На  жестяной,  выгоревшей от
солнца вывеске у  нашего зареченского парикмахера Новижена был нарисован вот
такой же прилизанный, надменный мужчина.
     Петлюра все  время озирался по  сторонам,  один раз он  даже нагнулся и
незаметно посмотрел под мягкий пружинный стул,  на котором сидел, и, увидев,
что  под стулом никого нет,  уже спокойнее стал рассматривать портреты своих
министров.
     За  плечами  у  батьки  на  деревянных  перилах  ложи  сидел  начальник
контрразведки  Чеботарев.   Даже   сами  петлюровцы  называли  его   Малютой
Скуратовым.  Чеботареву было скучно тут,  в гимназии. Широкоплечий, с лицом,
изрытым оспой, одетый в серую австрийскую форму, с тяжелым маузером на боку,
Чеботарев позевывал -  видно,  ему  очень  хотелось уйти.  Кроме Чеботарева,
других петлюровских старшин в ложе не было.
     Петлюру  окружали  офицеры-пилсудчики в  нарядных голубоватых мундирах.
Просторная ложа  была сплошь забита ими.  Среди пилсудчиков я  вдруг заметил
офицера с  черными бакенбардами,  которого мы  с  Маремухой видели несколько
дней назад в  городе.  Он сидел на венском стуле рядом с  атаманом и  что-то
вполголоса ему  рассказывал.  Петлюра  заулыбался.  Он  вытащил  из  кармана
длинный  гребешок и  осторожно так,  словно  боялся  расцарапать кожу,  стал
зачесывать набок свои липкие маслянистые волосы.  А пилсудчик с бакенбардами
хлопнул себя по коленке и затем,  круто повернувшись,  вдруг поманил кого-то
перчаткой. Кого он зовет? А, ксендза!
     Высокий,  худой,  с гладко выбритыми запавшими щеками,  согнувшись,  он
пробирался между  рядами скамеек,  и  гимназисты,  вставая один  за  другим,
давали  ему  дорогу.  На  голове у  ксендза была  смешная бархатная шапочка.
Осторожно забравшись в  ложу,  ксендз  поклонился -  сперва  Петлюре,  затем
офицерам.  Откуда  ни  возьмись со  стулом  в  руках  подскочил черноволосый
распорядитель.  Даже не  посмотрев на него,  ксендз ловко одной рукой поднял
стул и  сел.  Сутана его распахнулась,  и я увидел под ней хорошо начищенные
сапоги с высокими голенищами.  Ксендз снял шапочку,  и выбритая кружочком на
его  голове  тонзура заблестела под  ярким  светом  люстры.  "Наверное,  это
какой-нибудь знаменитый,  особенный ксендз, - подумал я, - раз и Петлюра его
знает".
     В  эту минуту в зале погас свет,  и со сцены послышался голос директора
гимназии Прокоповича.
     То и дело запинаясь, директор густым басом говорил, как ему радостно на
душе оттого,  что в  гимназию пришли такие дорогие гости,  да еще в  эти дни
заключения военного союза с маршалом Пилсудским против большевиков.
     Тут через дырку я увидел,  что Петлюра и пилсудчики встали.  Спрыгнул с
перил ложи и Чеботарев, и доски заскрипели под ним. Повскакали со своих мест
скауты,  гимназисты стали кричать "слава",  а  оркестр громко заиграл "Ще не
вмерла Украiна",  и  зайчики от  поднятых медных труб  музыкантов побежали в
разные стороны полутемного зала.
     Петлюра,  как только заиграла музыка, надел фуражку и взял под козырек.
Так же по команде "смирно" стояли в ложе польские офицеры.  Перебирая четки,
вытянулся вместе с ними и ксендз. Едва затихли последние звуки петлюровского
гимна и  все  стали рассаживаться по  местам,  как директор гулко,  словно в
пустую бочку, закричал в актовый зал:
     - За  процветание нашей дорогой союзницы великой Речи  Посполитой и  ее
маршала Юзефа Пилсудского - слава!
     - Слава! Виват! - заорали вразброд гимназисты.
     Кто-то крикнул "виват" даже и здесь,  за сценой. Оркестр снова заиграл,
только на этот раз уже польский гимн.  В эту минуту меня взяли за шиворот. Я
оглянулся.  Сзади,  с тесаком на ремне,  одетый в бойскаутскую форму,  стоял
здоровенный Кулибаба. Вблизи он казался еще выше.
     - А ну, дай посмотрю! - властно прошипел он.
     - Только недолго! - попросил я и посторонился.
     Но Кулибаба,  видно, и не думал скоро уходить. Он смотрел в зал, слегка
согнувшись и широко раздвинув свои голые до коленей,  волосатые ноги. Тесак,
как маятник,  болтался на поясе Кулибабы.  Мне надоело караулить дырку,  и я
пошел прочь.
     Я  не  стал смотреть,  как бойскауты-спортсмены выжимали гири и  делали
пирамиды,  -  эти штуки я  видел не раз на гимназическом дворе.  Я  бродил в
глубине сцены и только слышал,  как там, за декорациями, раз за разом ухают,
падая на пол, тяжелые гири.
     Но вот живую картину я  пропустить никак не мог.  Пока со сцены убирали
ковры  и  оттаскивали в  сторону  гири,  я  хорошо  устроился у  сигнального
колокола.  Отсюда сцена была  видна гораздо лучше,  чем  из  ложи,  а  самое
главное - артисты бегали рядом, их при желании можно было тронуть рукой.
     Занавес,  звеня  кольцами,  раскрылся.  На  сцене,  вокруг  деревянного
простого стола,  сидели запорожцы.  Сперва они молчали и даже не шевелились.
Вдруг  голый  до  пояса,  рыжечубый запорожец затрясся,  словно  в  падучей,
откинулся назад и наотмашь ахнул кулаком по спине другого,  тоже обнаженного
до  пояса,  запорожца в  папахе с  красным верхом.  Удар был  очень сильный,
бедный запорожец не выдержал и  даже глухо крякнул на весь актовый зал.  А в
это время лысый,  с  седым чубчиком на лбу,  старый запорожский вояка громко
засмеялся и  будто бы  от смеха повалился на пивную бочку,  что лежала около
суфлерской будки.  Пока  этот лысый смеялся,  изо  всех углов к  столу стали
сбегаться с пиками,  со свернутыми знаменами остальные запорожцы. Подбежав к
столу,  они  наклонились над  писарем,  а  писарь в  черном камзоле с  белым
воротником что-то быстро зацарапал сухим гусиным пером по бумаге.
     У меня под самым ухом звякнули в колокол.
     И по этому сигналу артисты вдруг замерли на своих местах,  где кто был,
все  стало  очень  похоже  на  картину  "Запорожцы  пишут  письмо  турецкому
султану".  Эта картина висела у нас в учительской.  Прошла минута, другая, а
запорожцы все  сидели и  стояли на  сцене как  вкопанные -  мне даже надоело
смотреть на них, а в зале стали кашлять.
     Занавес задергивали очень медленно,  и  артисты не трогались с места до
тех пор, пока обе его половинки не сошлись совсем.
     Не успел я отойти от колокола,  как ко мне,  поправляя пенсне, подбежал
Подуст.
     - Приготовься, милый! Твоя очередь! - сказал он.
     - Как, уже? Лучше я после...
     - Ничего,  не бойся!  - подбодрил меня Подуст и одну за другой проверил
все пуговицы на своем мундире. Затем он подошел к зеркалу и посмотрелся.
     Пока Подуст прихорашивался,  я  осторожно вынул из фуражки утиное яйцо,
разбил его и  выпил тут же,  на сцене.  Яйцо было теплое,  скользкое,  очень
противное.
     Точно во сне, я услышал протяжные слова Подуста:
     - Сейчас,   панове,   выступит  с   декламацией  ученик  пятого  класса
Украинской державной гимназии Василий Манджура!
     Не помню, как я выбежал на сцену. Я остановился уже около самой рампы и
чуть-чуть не  раздавил ногой электрическую лампочку.  Освещенные красноватым
отблеском сцены,  пристально смотрели на  меня  из  первых  рядов  учителя и
гимназисты.  Я  заметил в плетеном кресле в первом ряду бородатого директора
гимназии Прокоповича.  Он  сидел,  зажав ногами палку.  Сбоку в  темной ложе
блестела гладко зачесанная голова Петлюры. В зале было очень тихо.
     - Вирш подолянина Степана Руданского "Гей,  бики!" - несмело начал я и,
сразу отважившись, продолжал:

                Та гей, бики! Чого ж ви стали?
                Чи поле страшно заросло?
                Чи лемеша iржа поiла?
                Чи затупилось чересло?

     Во всех углах зала, пугая меня, загрохотало эхо. Чтобы заглушить его, я
еще громче спрашивал:

                Чого ж ви стали? Гей, бики!

     Страшный и  далекий зал слушал.  Как большие косы,  отбрасывая на стены
длинные тени, свисали над публикой две гирлянды барвинка.
     И   вдруг  я  вспомнил  кладбище:   мы  с  Куницей  рвем  барвинок  для
торжественного вечера.  Нам так спокойно меж могил!  Высокие бересты и грабы
почти  сплошь  закрывают  памятники  от  солнца,  изредка  захлопает  тугими
крыльями вверху,  в  густой листве,  горлица;  потурчит немного да и  улетит
прочь, за реку, в лес, где посветлее и не так пустынно.
     И мне захотелось убежать отсюда куда угодно, хоть на кладбище...
     Но  я  видел пристальные взгляды учителей,  они  ждали,  чтобы я  читал
дальше.
     Вдруг в  зале послышался стук шагов.  Под самой сценой прошел к  выходу
Чеботарев. Мне сразу стало легче. Собрав последние силы, я закричал:

                Та гей, бики! Зерно поспiэ,
                Обiллэ золотом поля.
                I потече iзнову медом
                I молоком свята земля.
                I все мине, що гiрко було,
                Настануть дивнii роки.
                Чого ж ви стали, моi дiти?
                Пора настала! Гей, бики!

     В ответ мне громко захлопали.  Я сразу повернулся, но не успел забежать
за кулисы, как меня остановил Подуст.
     - Молодец! Чудесно! Читай еще!
     Теперь,  после похвалы учителя,  мне было не так уж боязно.  Я вернулся
обратно к рампе, поклонился и объявил:
     - "Когда мы были казаками". Вирш Тараса Шевченко!
     В  зале  снова  захлопали -  видно,  им  в  самом деле  понравилась моя
декламация,  только  директор Прокопович вдруг  заерзал на  своем  скрипучем
кресле, но я, не глядя на него, смело начал:

                Когда мы были казаками,
                Еще до унии, тогда
                Как весело текли года!
                Поляков звали мы друзьями,
                Гордились вольными степями,
                В садах, как лилии, цвели
                Девчата, пели и любились...
                Сынами матери гордились,
                Сынами вольными... Росли...

     Тут я перевел дыхание, глотнул как можно больше воздуха и вдруг услышал
шепот:
     - Манджура! Манджура!
     Я повернул голову.
     Сбоку из-за  холщовых декораций с  перекошенным лицом на  меня  страшно
смотрел учитель Подуст.  Он делал мне какие-то знаки. Я решил, что, наверно,
ошибся и какую-нибудь строку прочитал не так. Чтобы не заметили моей ошибки,
я еще громче и быстрее продолжал:

                ...Росли сыны и веселили
                Глубокой старости лета...
                Покуда именем Христа
                Пришли ксендзы и запалили
                Наш тихий рай. И потекли
                Моря большие слез и крови,
                А сирых именем Христовым
                Страданьям крестным обрекли...

     Что  такое?  Теперь очень странно смотрел на  меня и  директор гимназии
бородатый Прокопович.  Он  вдруг поднял палку и  погрозил ею мне так,  будто
хотел прогнать меня со сцены. Потом он поднес руку к бороде и ладонью закрыл
себе рот.  Похоже было -  ему не нравилось, как я читаю. И в ложе, где сидел
Петлюра,  зашумели.  Сквозь полумрак зала  я  увидел,  как  один  за  другим
поднимались со своих стульев пилсудчики, я слышал, как звенели их шпоры.
     - Манджура! Манджура! - неслось из-за кулис.
     Я совсем растерялся.
     "А может, это все мне только кажется?" - подумал я.
     И,  чувствуя,  как к  лицу приливает кровь,  чувствуя,  как все сильнее
тянет меня к  себе зрительный зал,  едва удерживаясь,  чтобы не упасть туда,
вниз, на скользкий паркет, я быстро прочитал:

                Поникли головы казачьи,
                Как будто смятая трава.
                Украина плачет, стонет, плачет!
                Летит на землю голова
                За головой. Палач ликует,
                А ксендз безумным языком
                Кричит...

     ...На меня с визгом несся занавес.
     И  не успел я прочитать последних строк вирша,  не успел даже отскочить
назад, как обе половинки плотного суконного занавеса хлопнули меня по ушам.
     Я  бросился назад,  и  в  ту  же  минуту меня со страшной силой,  точно
тяжелым свинцовым кастетом,  ударили под  глаз.  На  секунду все лампочки на
сцене  потухли,  но  потом  зажглись  с  такой  силой,  будто  яркие  молнии
закружились перед моим лицом.  И  в этом ослепительном свете,  вспыхнувшем у
меня перед глазами,  я увидел бледное и злое лицо Подуста,  его выставленные
вперед костлявые кулаки.
     Подуст хотел ударить меня вторично,  но  я  быстро пригнулся,  и  кулак
учителя пролетел у меня над головой.  Я пустился к двери,  но Подуст пересек
мне дорогу. Его пенсне упало на пол. Мундир расстегнулся.
     - Стой! Стой!.. Куда, сволочь?.. - хрипел Подуст и размахивал руками.
     Уклоняясь от его ударов, я метался из одного угла в другой, я уже прямо
ползал по полу.  Горячие соленые слезы лились по лицу,  застилали мне глаза.
Еще немного,  и я,  совсем обессилев, грохнулся бы на пол. Но в эту минуту я
услышал за спиной голос директора гимназии.
     - Где он?  -  спросил директор, опираясь на буковую палку с серебряными
монограммами.
     - Вот,  полюбуйтесь!  -  сказал бледный Подуст,  тыча в  меня пальцем и
быстро застегивая мундир.
     - Вы тоже хороши!  - крикнул директор и подошел вплотную к Подусту. - Я
же приказывал вам проверить программу...  А вы...  Это же позор,  позор,  вы
понимаете?   Так  оскорбить  наших  союзников!  Так  оскорбить  католическую
церковь!
     Прислушиваясь к словам директора,  я решил, что меня бить не будут. Мне
даже стало радостно,  что из-за меня попало Подусту.  "Так тебе и надо, черт
очкастый,  чтоб не дрался!" Но только я подумал это,  утирая грязной ладонью
слезы,  как директор схватил меня за воротник и, повернув свою руку так, что
воротник сразу стал меня душить, закричал:
     - Мерзавец!  Понимаешь, что ты обесславил нашу гимназию? Да еще в такой
день!  Об этом доложат Пилсудскому.  О боже, боже! Понимаешь ты это или нет,
байстрюк?
     А что я мог сказать директору, когда я ничего не понимал?
     Если я, допустим, сделал ошибку, так зачем же драться?
     Я думал: "Кричи, кричи, а я буду молчать".
     И молчал.
     Директор оглянулся. Со всех сторон, из окон и дверей этой размалеванной
под  украинскую хату декорации,  вытянув длинные худые шеи,  глядели на  нас
перемазанные гримом запорожцы.  Одни уже сняли усы и парики, другие еще были
в париках.
     Вдруг     из     зала     приоткрыли    занавес.     Оттуда    выглянул
гимназист-распорядитель и с испугом прошептал:
     - Пане директор, вас требуют!
     Прокопович вздрогнул и, схватив меня за шиворот, приказал:
     - Будешь извиняться! - и сразу же потащил к лесенке, ведущей в зал.
     - Куда?..  Я не хочу...  Пустите, пане директор... Пустите! Я же ничего
не сделал...
     - Ах  ты злыдня...  Ты еще издеваешься?..  Ты ничего не сделал?  Да?  -
выкрикнул директор и сразу потянул меня за собой так, что я упал на колени и
проехал на карачках по скользкому паркету несколько шагов.
     Но даже извиниться мне не пришлось.
     Не  успел директор подтащить меня к  ложе,  как оттуда,  звеня шпорами,
спустился пилсудчик с  черными бакенбардами.  Следом за ним двинулись к  нам
Петлюра и его свита.
     - Кто тебя научил, лайдак? - в упор выкрикнул офицер с бакенбардами.
     Директор отпустил меня, и теперь я стоял свободный...
     - Пся крев!  Кто научил,  я пытам?  - снова повторил пилсудчик. От него
сильно пахло табаком и духами.
     - Никто, - ответил я, оглядываясь и думая, как бы удрать.
     - Як то никто?  Кто научил, мув! Ну? - И офицер поднял над моей головой
кулак.
     Я съежился.  Еще сильнее заныла щека.  Я вспомнил, как меня бил Подуст,
как не дал он мне дочитать стихи Шевченко, и, всхлипывая, выпалил:
     - Подуст научил!
     - А-а, Подуст! Кто то таки ест Подуст? - Офицер пристально посмотрел на
директора.
     - Прошу прощения.  Подуст -  это  наш  преподаватель,  вот он,  кстати,
здесь! - ответил директор, показывая на Георгия Авдеевича.
     - Вы?
     Пилсудчик сразу направился к Подусту.
     - Это неправда!  - застонал Подуст и попятился. - Это наглая клевета...
Я  не проходил с  ними Шевченко...  У них был недопущенный теперь в гимназию
Лазарев. Возможно, это он...
     - Що  ж  вы  брешете,  пане учитель!  Вы  ж  мне наказували,  щоб...  -
всхлипывая, закричал я, но тут рядом с офицером появился ксендз.
     - Пшепрашам!  -  не обращая на меня внимания, сказал он тихо Подусту. -
Пан его не учил.  Я то розумем.  Але ж як пан допустил его читать вирши тэго
святотатца? Тэго одвечнэго врога косцьолу польскего и Ватикану?
     - Я  думал...  -  забормотал Подуст,  -  я  думал,  он "Садок вишневый"
прочтет...
     - "Думали,  думали!.."  -  во  весь голос закричал офицер,  и  щеки его
налились кровью.  -  Чего  вы  нам  морочите головы!  То  есть большевистска
пропаганда...  от цо!  -  И, обращаясь к директору, он со злостью добавил: -
Прошу убедиться,  портрет этого разбойника у вас на главном месте висит.  Он
научит ваших гимназистов, как убивать людей на большой дороге.
     И  все,  кто был вокруг,  задрали головы и  стали смотреть под потолок,
туда,  где в тяжелой золоченой раме, покрытой вышитым украинским полотенцем,
висел нарядный портрет Тараса Шевченко. Сердитый, большелобый, в распахнутом
овчинном тулупе,  в  теплой смушковой шапке,  нахмурив брови,  он  смотрел с
портрета прямо на нас.
     Петлюра,  желая угодить пилсудчикам, шагнул к директору и резко, словно
совершенно незнакомому человеку, крикнул ему, указывая на портрет:
     - Снять!
     И  в  ту же минуту несколько скаутов,  обгоняя друг друга,  бросились к
стене.  Первый из  них с  шумом придвинул к  ней высокую лакированную парту.
Кто-то взгромоздил на парту длинную скамейку. Сразу же на эту скамейку полез
черноволосый распорядитель.
     Поймав золоченую раму портрета, он изо всей силы дернул портрет вниз.
     С треском лопнула веревка.
     Как только портрет Шевченко стукнулся о край парты,  его мигом схватили
два скаута и поволокли в темный коридор.
     На желтой стене зала,  под лепными карнизами, торчал теперь только один
большой крюк,  и  возле  него  колыхалась запорошенная пылью,  потревоженная
паутина.
     - А  с  ним как быть?  -  показывая на меня,  тихо спросил у  офицера с
бакенбардами директор Прокопович.
     - С  ним?  -  Пилсудчик презрительно пожал  плечами.  -  Ну,  если  пан
директор и сейчас нуждается в советниках, тогда мне только остается пожалеть
ваших учеников!
     Прокопович вздрогнул  и  залился  краской.  Он  суетливо  посмотрел  на
Подуста. Рядом с Подустом стоял, ухмыляясь, Кулибаба.
     Прокопович  поманил  его  палкой.  Кулибаба,  придерживая тесак,  мигом
подлетел к  директору и  козырнул на ходу Петлюре.  Кивая на меня,  директор
приказал Кулибабе:
     - До карцеру!  И не выпускать до моего распоряжения!  А вы, - сказал он
перепуганному Подусту, - продолжайте вечер. Завтра поговорим.
     Когда  Кулибаба выводил  меня  в  коридор,  у  выхода  столпилось много
гимназистов.  Кто-то тыкал в меня пальцем. Я шел упираясь. Хотелось заползти
далеко под парты,  чтобы только меня не  разглядывали,  как обезьяну.  Легче
стало лишь в темном коридоре.  Откуда ни возьмись,  подбежал ко мне Куница и
прошептал:
     - Не журись, Василь, выручим!..
     Кулибаба с  ходу  ударил  Юзика  ногой,  и  тот,  отпрыгнув в  темноту,
заголосил оттуда на весь коридор:

                Кулибаба, Кули-дед.
                Бабу просят на обед.

     Видя,   что  Кулибаба  молчит,   Юзик  помчался  вперед  и,  только  мы
поравнялись с темным классом, громко закричал оттуда:
     - Эй ты, волосатый, иди сюда!
     Кулибаба не останавливался.
     Я  понял,  что  Куница хочет  спасти меня  и  нарочно дразнит Кулибабу.
Куница думал, что Кулибаба бросится за ним, а я в это время смогу удрать.
     - Боишься?  Иди,  иди сюда,  балобошка,  я тебе надаю! - кричал Куница,
бегая позади нас.
     Но Кулибаба оказался хитрее и меня таки не отпустил.


     Карцер помещался в  подвальном этаже  гимназии,  около дровяных сараев.
Кулибаба втолкнул меня туда и сразу же, не зажигая света, на ощупь закрыл на
висячий замок окованную жестью дверь.
     В карцере было сыро,  пахло осенним лесом,  опенками,  давно покинутыми
вороньими гнездами.  Хорошо еще,  что на дворе светила полная луна. Ясный ее
свет  проникал в  карцер  сквозь  решетчатое окошечко.  Стекла  в  нем  были
наполовину разбиты, и я хорошо слышал, что делается в гимназии.
     Вверху, в актовом зале, сдвигали парты.
     Потом  заиграл  духовой  оркестр.  Начались  танцы.  Звуки  краковяков,
матчишей и вальсов долетали ко мне сюда.  Я слышал, как шаркали по полу ноги
танцующих. Кто-то, возможно, черноволосый распорядитель, во все горло кричал
там, наверху:
     - Адруат, панове! Авансе!
     Было  очень обидно сидеть здесь,  в  темном и  сыром карцере,  а  самое
главное -  не  знать,  за что именно тебя посадили.  А  тут еще щека здорово
болела,  я чувствовал даже, как напухает глаз, - проклятый Подуст меня очень
крепко ударил; я не знал раньше, что он может драться.
     И мне так стало жалко,  что нет у нас Лазарева, с которым нас разлучили
пилсудчики. Да разве позволил бы он себе когда-нибудь ударить ученика? Ни за
что на свете!  Он и  в  угол никого не ставил,  а  не то чтоб драться.  И  я
вспомнил вдруг все то,  что рассказывал нам Лазарев о  Шевченко.  Как мучили
его проклятые паны, как загнал его в далекую ссылку царь.
     Наверное,  много ночей просидел Шевченко вот так же,  как я  теперь,  в
сырости и холоде, за железной решеткой. И били, наверное, его не раз...
     Вспомнилось,  как Лазарев рассказывал,  что Тарас Шевченко, путешествуя
по Украине, заехал и в наш старинный город. Он жил здесь у народного учителя
Петра  Чуйкевича,  записал от  него  песни  про  повстанца Устина Кармелюка,
побывал в селе Вербка,  где одна из гор названа крестьянами горой Кармелюка.
Тарас Григорьевич ходил,  должно быть,  не раз в Старую крепость, осматривал
башню,  где томился Кармелюк,  и холодные каменные ее стены напоминали поэту
те тюремные камеры, где держали и его жандармы.
     И мне стало приятно,  что я пострадал за него.  И вдруг показалось, что
Шевченко смотрит на  меня  из  темного угла карцера -  добрый,  усатый Тарас
Григорьевич. Мне даже послышалось:
     - Не журись, Василь...
     А музыка в актовом зале все продолжала играть.
     Сидя на каменном полу карцера,  я  снова и снова повторял стихотворение
Шевченко "Когда мы были казаками".
     Здесь-то  уж никто не мешал мне прочесть его спокойно,  до конца.  И  в
сырой тишине подвала, отчеканивая каждое слово, я читал сам для себя:

                Поникли головы казачьи,
                Как будто смятая трава.
                Украина плачет, стонет, плачет!
                Летит на землю голова
                За головой. Палач ликует,
                А ксендз безумным языком
                Кричит: "Te deum! Аллилуйя!"

                Вот так, поляк, мой друг и брат мой,
                Несытые ксендзы, магнаты
                Нас разлучили, развели;
                А мы теперь бы рядом шли.

                Дай казаку ты руку снова
                И сердце чистое подай!
                И снова именем Христовым
                Возобновим наш тихий рай.

     "Чего же они ко мне присипались?  Такие хорошие стихи!  И даже дочитать
не  дали.  Быть может,  если бы  дочитал,  все бы  ясно стало и  никто бы не
ругался? А впрочем, кто знает. Холера их возьми, чего им надо..."
     Я вспомнил при этом, сколько у меня есть друзей-поляков на Заречье. Как
мы хорошо живем с ними!  Взять хотя бы Юзика Стародомского - Куницу. Дома он
говорит  только  по-польски со  своими  родителями.  И  всегда  на  польские
праздники мазурками меня угощает.  Но  ведь он-то не обиделся на меня за это
стихотворение?
     Я  прислонился к  холодной стене карцера,  и  у  меня за  спиной что-то
звякнуло.  Нащупал ржавое кольцо,  вдетое в  железную скобу,  замурованную в
кирпич.  Откуда она взялась здесь?  А быть может, прикованные цепями к этому
кольцу,  сидели здесь когда-то провинившиеся монахи?  Неприятно, жутко стало
при одной мысли об этом, и я отодвинулся от стены.
     В  это время какая-то тень скользнула по двору,  и  я  услышал знакомый
шепот Куницы.
     - Василь, ты жив? - шепнул Куница, прижимаясь лицом к разбитому окну.
     - А чего мне сделается? - как можно спокойнее ответил я.
     - Тебе не страшно там?
     - Пустяки!
     Куница  схватился  обеими  руками  за  оконные  решетки,  попробовал их
расшатать,  но,  видя,  что они крепко сидят в  метровой монастырской стене,
пробормотал:
     - Их и кувалдой не выбьешь...  Слушай,  Василь, наши хлопцы сложились у
кого что было и пошли к Никифору. Дали ему хабара два карбованца. Он обещал,
как только директор ляжет спать,  выпустить тебя.  А  мы тебя подождем возле
входа в кафедральный собор. Вместе домой пойдем. Згода?
     - Спасибо,  Юзю,  -  сказал  я,  тронутый  участием хлопцев,  -  только
подождите обязательно...

Отправить комментарий